че за херня ива чан

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » че за херня ива чан » анкеты » симпл


симпл

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

[indent] SUGIMOTO SAICHI ► GOLDEN KAMUY
https://i.imgur.com/OdTd2zD.png

[indent] —  СУГИМОТО САИЧИ
https://forumstatic.ru/files/0019/a4/9b/46464.png
двадцать пять, ветеран войны, страдает птср и завышенным болевым порогом 
шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы шрамы   
держит обещания, глотает кровь, впадает в рейдж, выносит мусор
говорят, что бессмертный
пиздиться будешь блять да или да?

двести третья высота — это гора из трупов.
сугимото сложил ее своими руками: рваный бок к голому черепу, осколки костей в груду пепла. ветеранам русско-японской положены звания вместо кличек, ордена — вместо вольных; сугимото забирает с войны травмы и славу в обмен на прежнего себя и оставляет смерть в дураках. она ему улыбается, бликуя с острых лезвий, полосующих ему щеки, с блестящих пуль, дробящих крепкие кости, с грязных когтей, гранат, штыков и стрел - и он никогда от нее не сбегает.
у сугимото в его простоте бесчеловечная наивная жестокость: когда тебе нужно выжить, черного и белого перед глазами не остается, все заливает красное, ярость и кровь. все становится ясным настолько, что у сугимото нет перед собою выбора о том, где, как, кого и за что. мест для шрамов больше не осталось, а времени на раздумья не было никогда.
под сталью литых мышц горячее глупое сердце, в нем только волю и жажду слышно сквозь эхо войны.
и благородство — это чушь собачья, он просто делает то, что должен.

пост

свет включается резко. возможно, он, бледно стелющийся по полу приемной, и не выключался весь вечер, но необходимую для сна темноту сугимото сделал себе сам: закрыл глаза, кинул кепку на лицо. оба обратных действия случаются одновременно и против его воли, поэтому сугимото, когда яркость въебывает ему по глазам до рези, мгновенно подбирается. сон снимает как рукой, и мышцы в его плечах напрягаются, ладони сжимаются, и весь он как тетива лука, готовый в сию же секунду сопротивляться нападению и давать сдачи.

мозг экстренно вырубает красную кнопку, давая сигнал к узнаванию. цукишиму бить нельзя, и не потому, что у него какое-то там важное звание. было кое-что сильнее: его вечно заебанное лицо, а мешки под его глазами, кажется, были единственным местом, где отдел нравов еще не прятал свой спизженный с мест преступлений амфетамин.

— вы достали, — его голос скрежетал, как старый принтер, плюющийся рапортами и отчетами, — иди спать домой.

под «вы» он имел в виду вообще всех, сугимото не обиделся на обобщение. в рейтинге людей, которым настрочертела эта работа, сержант цукишима был где-то в топ три.

но сугимото тоже был в первой половине списка, поэтому брови его, несмотря на минувшую псевдоопасность, все еще были сердито сведены к переносице. армейских подъемов он не любил и не ждал от мирно спящих по ночам коридорам приемки: дежурные и младшие по званию его не трогали, свои — из жалости обходили стороной, а занудного начальства в это время суток тут быть не должно. цукишима был не особо своими — с отделом нравов саичи тотально не дружил, но если из чужого лагеря и пришлось бы выбирать одного адекватного человека — это был бы именно сержант, все еще недовольно смотрящийся на сгруппировавшегося на диване сугимото.

наверное, он задержался после дежурства.
наверное, у него теперь профдеформация в санитарку с материнским инстинктом из-за тамошнего слияния детсада (който, не надо отмечать меня на фотках) с цирком уродов (усами, блять, не звони сюда больше), за которым нужен был присмотр, заботливо рикошетивший даже в безалаберных сержантов из чужого отдела.

сугимото со многими бы поспорил за свое право спать в отделение где угодно, хоть в морге на разделочном столе, но взгляд у цукишимы все более напоминает снисходительный, словно перед ним промахнувшийся ложкой с кашей мимо рта младенец; и сугимото просто отбирает у него свою кепку, резко вскакивает с дивана и уходит подальше от мест, где его могут доебать.

идти домой — глупость и долгота. в восемь утра ему снова нужно быть готовым, и он будет: зевающий, помятый, не мывшийся уже часов сорок, ничего нового. спальное место — это социальный конструкт, а сугимото не волновали какие-либо присущие цивилизованному обществу условности типа нормированного рабочего дня или формальных бесед. дома гора немытой посуды, спертый воздух и ощущение оторванности от реальности, которое вводило в апатию. в стенах этого здания сугимото неизменно чувствовал себя курком под давлением не дрогнувшего ни разу пальца — каждую секунду ему могло надобиться быть оружием.

горящий свет в помещении служебного тира должен был стать сигналом того, что сугимото туда не надо, но тормозной путь у локомотива был слишком велик. взятые на вахте ключи от тренировочной приходится прятать в карман: дверь закрыта, но не заперта. план а — выгнать оттуда дурака, которому делать больше нечего или что, блять, а самому лечь спать.

план б — смотреть на огату и теряться в причинах и следствиях. даже вопрос в его глазах был такой блеклый, что еле читался: слабым тонким карандашом был написан и трижды стирался. самым ярким пятном был пистолет в чужих руках. логика на последнем издыхании дала надежду, что, быть может, огата как раз сваливает отсюда. двенадцать ночи, побойтесь бога. вместо того, чтобы спросить, что судмедэксперт забыл в тире, сугимото проходит вглубь помещения и с нервной ленцой уточняет:

— уходишь?
роняет на кушетку сперва кепку, потом — самого себя.

0

2

[indent] THE LOVERS ► TAROT CARDS
https://forumupload.ru/uploads/0017/96/42/2/916262.png
fc: xavier dolan, victoria pedretti

[indent] ВЛЮБЛЕННЫЕ
https://forumstatic.ru/files/0019/a4/9b/46464.png

VI
выбор.
испытание, проверка, принятие решения, развилка.
необходимость выбора из двух взаимоисключающих вариантов:
конфликт между чувствами и рассудком, духом и телом, сердцем и мозгом, добром и злом.
терзания, противоречия, страдания, ссоры, сомнения.
двое.


выдохни, все верно.
гармония, новое начало, удовольствие, союз, взаимная любовь, решение конфликтов, красота, доверие, принятие, чувства как награда.


поздравляю, ты облажался.
ошибка, разочарование, измены, упущение, безответная любовь, ревность, иллюзии, несчастье, нестабильность, чувства как наказание.

hurts — sunday
«платье мести» принцессы дианы выходит в свет, а «сердце океана» возвращается домой.
влюбленные никогда не молчат. жалостливый скулеж в мгновение превращается в рассерженный рык — они спорят, скандалят, делают себе больно. они улыбаются — украдкой, нежно, себе, и взмах рукой предвещает удар в отражение в зеркале, но льются вдруг слезы, долгие, горькие. за это мгновение влюбленные даже не двинулись с места. война за окном не имеет значения, когда ты каждую секунду воюешь с собой.

они говорят: «мы не хотим».
они закатывают глаза, надсадно вздыхают и теребят кольца на пальцах. они слышат биение сердца и слепо идут на его зов, будь то венец или плаха. влюбленные видят тонкие нити, сеткой лежащие на ребрах, видят, как натягиваются канаты и кровь закипает в жилах. они никогда не причина и следствие, они запускают отсчет времени до взрыва, ставят рамки, толкают в спину; влюбленные — момент и действие. они замыкают электрический ток и толкают в импульс — решай, делай, целуй, беги, стреляй, прощай, прощай, прощай, прощай, постой!

«  немного жалости как капля сиропа в черный кофе. все так накалено, болезненно, воспалено, но он старается, правда, заходит издалека, пытается по-хорошему. просит — шансы, возможности, попытки. у бога бы просить не стал, но перед любовью своей падает на колени.

ей совсем не нужно отвечать ему взаимностью; в нем через край, и реки алые выходят из берегов, сносят дома, сметают все на своем пути. густое, соленое, тяжелое и нездоровое; там льется бесконечное, неумолимое. как религиозный фанатик, а ты жизнь после смерти и смерть во имя любви.

его любовь ему пальцы в волосы запускает, гладит нежно, как ребенка маленького, баюкает, успокойся. по тонким губами улыбка почти снисходительная, потому что она знает что-то такое, что ему невдомек, но не расскажет. майся, мучайся, что она думает, что она чувствует, что она хочет. ладонь сползает ниже по плечам: все это лишь больше напоминает какое-то таинство, будут приносить жертву. влюбленный согласен. вот его содранные ладони, вот его пульсирующие вены, кричащее чувство, израненный иглами разум. вместо опоры — раскачивающаяся веревочная лестница. целовать, обнимать, касаться бы кожей, взглядами, но не может поднять глаз.

разрастающаяся опухоль вытесняет все его естество. гонит привычки, желания, цели, оставляет за собой выжженное поле. продажа души за бесценок, самое глупое вложение в его жизни — своего сердце в ее руки. идея-фикс, обсессия, свет в конце туннеля — быть ближе, теснее, глубже, сплестись клубком змей воедино, чтобы никто никогда тебя у меня не забрал. »

shortparis — любовь моя будет тут

они говорят: «ты уверен?»
океан неспокоен, поднимаются синие волны. влюбленные гипнотизируют отражение — проклятье в том, что никогда они друг друга не коснутся. чувства заперты в ребрах, а она — у него в голове тихим голосом, клятвой, мольбой. между раем и адом цветет поле людских каждодневных терзаний, и влюбленным вместо хода часов отсчитывают секунды биения сотен сердец. не будет злого рока, судьбы и нужды, будет лишь твое распутье, устланная туманом дорога, петляющая как лабиринт. они проткнут спицами уши, выковырнут ложкой глаза, вылижут в губы и скажут следовать сердцу. ступай!

джульетта снова умирает первой, но ева смыкает на адамовом яблоке зубы.
мосты разводятся, и влюбленные качают головой: «ты сам это сделал».

где-то рвутся за миг до отлета билеты, а невесты, цепляя подол, сбегают из-под венца; протягиваются руки в предложении танцевать, гремят выстрелы в уходящую спину; пьяный голос в трубке просит все забыть, а ты никогда не сотрешь этот номер из памяти. влюбленные хлопают дверьми, взрываются аплодисментами, падают на колени. ты согласна? пока смерть не разлучит нас.
пока тебе нигде никогда не будет покоя.

пост

ветер слишком сильный. сугимото щелкает зажигалкой долбанную сотню раз, стирает подушечку пальца, сует огате под нос настоящий дрессированный огонь, а тому хоть бы что. он слюнявит сигарету в губах, смотрит выжидающе, но искра гаснет. как бы сугимото ни старался, если огата не сделает шага навстречу, то ничего не будет. а того с места, кажется, можно сдвинуть только по горизонтали — оправить в коробке в землю.

безразличие часто пакуют в глянцевую обертку из хладнокровия, чтобы всем нравилось. потому что мужчины лучше, когда их лицо залито мрамором, а мышцы — сталью; сугимото = недоделка. железо в нем все еще раскалено, а камень груб и неотесан, вместо плавности и величия только острые сколы. огата весь сам долгое, терпеливое обвинение в том, что ты нихера еще не понимаешь, тыканьем даже не в статус и звание, а степень развития. будто сейчас он взглянет на часы и скажет подождать еще сорок минут, пока пройдет, как приступ эпилепсии, твой юношеский максимализм, и все это выделенное на взросление время сугимото будет рассказывать о том, как этот самый максимализм из него выбивали палками в школе, нарядами в учебке, штрафами на службе и кулаками по еблу всякие ублюдки на улицах. скорее остановится время, чем он перестанет гореть. огата, неужели ты таких не встречал.

сугимото обманывается лишь на секунду: аккуратный вопрос бьет по коленке, но не сбивает с ног. за этим интересом лишь праздная вежливость, попытки отвести от себя подозрение в положенном на поиск справедливости болте. огата его, кажется, даже и не слушал. то, как погиб его брат, интересовало его не больше, чем рост пенсии несчастного кикуты.

cугимото кивает. блеск в глазах вспыхивает на обманутое мгновение и тут же гаснет, как предупредительный выстрел.
они вместе учились и должны были вместе работать. они были бы отличной командой: на двоих им все давалось проще. там, где лажал один, прикрывал другой, и наоборот. степень дружбы — до смешения крови, до корабельных цепей, что вместо братских уз. ах да, братья. убери из диалога тот факт, что огата значился юсаку ближайшим родственником, и все станет логичнее и яснее.

юсаку никогда не давал понять, насколько они были друг другу чужими. теперь сугимото видит: больная тема болела с двух сторон, она вся была изрешечена пулями, изрезана и изъедена. но вопрос «что блять с вами не так» сейчас задать можно было только огате, и сугимото еле сдерживал это грызущее его любопытство. никто не просит совать свой нос, но инстинкт ищейки, и, видит бог, саичи чувствовал свое право на кусок чужого личного.

снова переход на вы, выстраивающий преграду. нет, нихуя ты не понимаешь. не хочешь понимать, и вопрос, почему огате даже лень подумать в нужную сторону, бурит сугимото голову, закалачивая сваю. пистолеты давно забыты, пули улеглись — саичи снова ловит себя на дефектном умении обращаться со всем этим лучше, чем с собственными эмоциями. что-то про мальчиков, которые не плачут, и вместо этого взводят курок.

со своего лица налет тяжелой задумчивость сугимото срезает острым взглядом, до краев наполненным недоверием, что он ножом швыряет в огату, резко и точно, потому что я нихуя тебе не должен, какая расплата. сугимото не хочет скорбеть и тосковать, он хочет узнать истину, а огата с двух рук толкает его в соленую бездну, и как бы эмоциональным инвалидом тот ни казался — кажется, он большее, чем нужно, понимал. огате не нужна была твоя правда: лучший исход — безразличие, нестерпимый — насмешка. сугимото щурит глаза, будто чем пристальнее он будет всматриваться, тем внезапно огата будет откровеннее (тупее); пытается прикинуть, как всю эту информацию, тот способен использовать ему во вред, и воображение оказывается некстати щедрым.

поэтому никакой сентиментальности.
память о юсаку была настолько личной, что впускать в нее даже на посмотреть никого не хотелось. все твое сырое и нечестное — не пачкай им его светлый прах.

сугимото пожимает плечами. наверное, он мог бы рассказывать о юсаку часами, но только сидя перед зеркалом. или на том свете. саичи принесет лучшему другу так много крутых и нелепых историй. вот, например, одна про твоего ублюдского брата!

— был не таким, как ты, — взвинчено и гордо, — таким, кто не оставил бы в покое мою смерть, не зная кто и почему.

и угадай почему не успокоюсь я.

0

3

нести за него ответственность было необходимостью и возможностью. ренгоку не сопротивлялся, потому что не было иного выхода, кроме как следовать за аказой, потому что тот был единственным, кто остался рядом по ту сторону тьмы. больше не было света, и демон называл солнце врагом, смотря за тем, как проблески прежнего пламени в чужих глазах еще ищут способа, как разгореться; оставь надежду.
оставь все, что держало тебя на земле.

впереди была смерть, дорога к ней длиною в вечность. аказа думает, что люди гибнут излишне беспечно, необдуманно, просто; смотрит на висельников как на отбившихся от стаи, несмышлёных детей. здесь было пугающе тихо, если бы аказе был ведом страх. тревожно темно – если бы он помнил, как выглядит свет. до дрожи жутко и насквозь пронизано скорбью – если бы он знал, что значит прекратить борьбу.

аказе едва хватало терпения, но цель казалась стоящей. приложить усилия, и злая кровь возьмет верх над пламенным сердцем. это было неизбежно, как сама гибель, и было альтернативой лишь ей же. сопротивление – прямая дорога в медленно тянущийся ад, бесцельная и бессмысленная пытка. аказе виделось это таким очевидным, но слова и проповеди – пустой звук, поэтому он говорит:
– я не заставляю тебя убивать, кёджуро, – он заглянул в золото глаз, и они оказались единственным здесь, в чем еще теплился свет, – просто смотри.

в черно-зеленой древесной клетке туманно и сыро, свежий запах мокрой травы был приятен. аказа слышал в нем многое – вековую усталость, скребущееся отчаяние, пыль, пепел и соль. лес был полон страха, за которым следовала пустота. финального страха, переборов который ты перебарываешь себя и побеждаешь изводившие тело и разум муки. больше не будет борьбы и войны, тут заканчиваются преодоления и жалкий пересчет остатков сил. аказе не нравилась людская слабость, но он не мог оторвать от нее взгляда, как сами люди не могут отвернуться от будоражащей кровь мерзости, будь то вспоротое брюхо или открытые переломы. смотри, кёджуро.

но легкое радостное беспокойство аказы имел совсем другую природу. у ренгоку не было шанса вернуться в прежнюю жизнь, поэтому он ступал по серому туману след в след за демоном. тревога пронизывала это место так глубоко, что от нее нельзя было увернуться. она сырела моросью под ногами, шумела недружелюбно зеленью над головой; вдохни и пропусти ее через себя. аказа делает глубокий вздох и улыбается, кладет одну ладонь ренгоку на плечо, а второй указывает куда-то вперед.

это тебе, кёджуро.

воздух вздрагивает, старые деревья стоически терпят человеческое бессилие из раза в раз. здешние гости берут билет в один конец, и им плевать на чужие шаги и посторонние звуки, голод спрятан в них так, что его никак не заметишь. кромешная тьма в голове выключает существующую реальность, и аказа знает, что человек в петле не видит перед собой ничего, кроме ада собственных выцветших будней, что, складываясь по нитке, сплели ему толстый канат. такой, чтобы выдержал. фигура вдалеке мерно качается, словно маятник, отсчитывая время для снятия мирских оков с еще одной души. аказа знает, как это выглядит, поэтому вместо того, что любоваться качелями, любуется ренгоку и тем, как глаза его жадно съедают картину чужой смерти. маленькой, скорой, самовольной гибели, которым в этом лесу не было счета.

аказа знакомит кёджуро со смертью издалека. потом она будет истошно вопить прямо в лицо, клацать зубами, царапать ногтями, биться в агонии и медленно, неохотно прощаться, оставляя после себя изуродованный черновик. а пока что она едва ощутима, но уже неминуема. холодна и спокойна, сера и безмолвна. она отсчитывает время только лишь от скуки, потому что ее поле битвы заперто в вечность, и вместо стрелок часов в ее распоряжении только раскачивающиеся маятники. туда-сюда, а потом висельники замирают, потому что лес будто коробка из четырех стен, обособленная от ветра, света, шума и самой жизни, и их ничто более не тревожит.

аказе здесь самое место. тебе, кёджуро, теперь тоже.

вместо проводника на тот света у него появился тот, кто тащил за собой в новое бытие, что было страшнее смиренной темноты простой человеческой гибели. аказа убеждал себя, что в заветный момент думал не только о себе. он все еще смотрит на ренгоку так, будто ждет реакции на преподнесенный подарок, но кёджуро глуп и не благодарен, это так злит. аказа уговаривает себя быть терпеливее, и ему воздастся. ренгоку должен остаться и быть рядом добровольно, приняв себя, и тогда они смогут сразиться вновь.
по-настоящему. на равных.

аказе хочется смотреть на лес его глазами, пропустить этот холод через себя вновь, как в первый раз. стать обыденностью может все, но сперва этот момент потрясает: одно мгновение, и бой сердца прекращается, погружая с головой в блаженную тихую тьму. ренгоку такая теперь не грозит. всем нам смерть более не грозит. когда они подходят ближе, мертвое тело будто становится частью неуютного пейзажа, такое же серое и безмолвное. они приходят сюда умирать, а мы – становиться собой.

ренгоку должен был вести себя иначе. новообращенные демоны обычно теряют в злобе, безумии, жажде свой прежний облик умопомрачительно быстро, и это тянется долго, мучительно, неинтересно. кёджуро лихорадило, но его руки все еще были чисты, а желудок – пуст; аказу завораживала его сила воли, граничащая с фатальной глупостью. аказа обещал ему смешную, нелепую смерть, совсем не соответствующую его блистательной жизни, но сразу знал, что не сможет ему ее позволить.

висельник прямо над их головами; аказе нужна секунда, чтобы взметнуться и оборвать веревку, подхватить тело на руки и бросить к ногами ренгоку. он все еще доволен, пускай падаль и не добыча. главным было то, что кровь еще теплела и просилась на свободу, брошенная сердцем, что остановило свой ход. аказу провоцировало чужое бездействие – то ли ступор, то ли неверие. там, в голове ренгоку, должно быть, велась война, но на договоры с самим собой у него будет достаточно времени. аказа льет не масло в огонь, а бордовую кровь по сырой, потерявшей цвет коже. садится перед ренгоку, царапает трупу шею. смотря снизу верх на кёджуро хочется щуриться, будто бы глядя на солнце, но аказа созерцает затмение.

– смотри, кёджуро, – и кровь из сонной артерии льется ему на пальцы.

0

4

ногти входят в тонкую кожу, она рвется легко, словно тряпка, и затихшей стынущей крови становится много. будь аказа хоть тысячу раз голоден, весь его интерес не в трупе возле ног, а в том, как мечется чужая душа, терзается, сходит с ума. запах еды — спусковой крючок. выстрел в небо, означающий, что гонка началась, и так забавно видеть в глазах ренгоку с каждым вздохом умирающую надежду на то, что в этом забеге можно хоть как-нибудь победить. голод — это тень, следующая за тобой по пятам, и от себя ты никогда не убежишь.

лес вокруг полон таких же неудачливых беглецов, но ренгоку нельзя умирать. он драгоценность, игравшая блеском золота, едва ее касались солнечные лучи. теперь рука об руку с ним только тьма — у нее лицо аказы, его вкрадчивый голос и холодные руки. по ним сейчас течет кровь — густой, алый, сок человеческий. в ренгоку отчаяние все еще громче, чем жажда, но аказе известно, что это лишь вопрос времени. когда приходит голод, оно перестает идти линейно, оно ускоряется, гонит в тупик, прижимает там к стене и ставит на колени. каждая следующая минута ударяет сильнее, чем предыдущая.

ренгоку насквозь прошит принципами, что почти свели его в могилу. аказа их уважает, но тебе с ними нужно на другой уровень, кёджуро. там, где нет необходимости бесцельно рисковать жизнью. здесь воздух пронизан страхом, а у тебя его больше не будет. ренгоку ломается красиво, как тонкий лед на разбитой реке, и дрожь его голоса словно в звоне стекла, что вот-вот тоже рухнет сотней мелких осколков. каждый раз так цепляться = каждый раз умирать. его пальцы хватают аказу, пытаются причинить хоть кому-нибудь боль. они наравне, а телу возле них плевать на чью-то борьбу, потому что свою оно проиграло.

аказа смотрит на мольбы, как на капризы маленького ребенка. снисходительно, поучительно, неверующе. ренгоку в своей слабости вызывает только жалость, которую хочется прекратить. неужели та жизнь, где тебе приходилось страдать, лучше этой? здешняя тьма была последним спутником многих, кто рассмеялся бы тебе в лицо. бытие человека — растянутая в годы пытка сознания и тела с редким впрыскиванием в вены того, что вы от отчаяния принимаете за обезбол.

в хватке ренгоку бессилие, поэтому аказа вздергивает руки, освобождая, и обнажает клыки.
— хочешь, — зло и отрывисто, — и сопротивляешься.
не хотел бы, не было бы так мучительно больно, но это твое новое естество, которому плевать на старые принципы. инстинкт появился раньше, чем истребители научились ковать свое оружие. аказа не помнит ни прошлой жизни, ни своей борьбы, и этот пробел стал белым листом, писать по которому кровью оказалось так просто.

он облизывает запястье медленным движением языка по испачканной коже. он опускает руки к забытому телу и раздирает глубокие царапины на шее сильнее, запуская пальцы в разорванное горло. запах крови ударяет в нос в тысячу раз сильнее, и он, как дым, обещающий скорый пожар, заставляет весь лес замереть в ожидании зла. аказе хочется рассказать о себе; о том, что не всем демонам знакомо бесчестие, о том, что у него тоже есть принципы. о том, что мы с тобой, кёджуро, похожи. твоя смерть разбила бы сотни сердец, как когда-то было разбито мое. живое, горящее, чувствующее. таких больше здесь не осталось — только сердца демонов и мертвых людей. аказа не голоден, но ему хочется крови, чтобы толкнуть ренгоку с обрыва. если исход всем известен, то хотя бы веселым нужно сделать процесс твоей потери последней человечности, ее смерти об скалы.

у аказы по локоть течет, алая кровь стекает по синим татуировкам, и земля под ногами пропитывается ею. сочувствие к слабым аказе неведомо, и ему нужно, чтобы кёджуро стал сильнее. в знак уважения к силе его воле аказа хочет, чтобы тот поддался сам, целиком и полностью принял свое поражение. у ренгоку в глазах что-то похожее на боль, но не ври, ты больше не можешь ее испытывать. аказа кладет ему руку на подбородок, оставляя на лице следы крови, дергая так, чтобы смотреть ему прямо в глаза. завораживает. большой палец проходит по нижней губе — одно неверное движение, и эта кровь будет у тебя во рту, но аказа медлит. он знает превосходство своей силы, и стоит ренгоку лишь глубже вздохнуть, как пальцы сжимаются крепче. эта цепь из жажды такая прочная, что кёджуро не убежать. аказа любуется — у его страданий нет дна. ренгоку особенный, и никогда еще аказе не хотелось так властвовать над чьим-либо голодом, чтобы потом даровать свободу и быть, наконец-то, на равных. у него копится слюна на языке так, будто это его манят кровью, но нет, его жажда упирается в эту строптивую смелую душу.

если толкнуть ренгоку в грудь, то он так слаб, что непременно упадет; и он падает спиной на влажную землю, потому что аказа так хочет. потому что потом он садится ему на бедра и хватает за челюсть, вынуждая открыть рот. пальцы ренгоку впиваются ему в руки, но царапины заживают, а сопротивления недостаточно. аказа сильный и безнаказанный как никогда. каждое его прикосновение оставляет за собой бордовый след. он гипнотизирует рот ренгоку — белые зубы, испачканные губы, мокрый язык внутри.

— сопротивляйся сильнее.

с занесенной сверху руки срывается первая капля мертвой крови, падая ренгоку на щеку. все это — детская дразнилка, азартная игра. все это — калейдоскоп мучений, испытываемых лишь раз за вечную демоническую жизнь, и аказа впервые наблюдает ее так близко, так ярко и так откровенно. разложенное блюдо вкусно пахнет, и не наслаждаться им было бы оскорблением. аказа наклоняется, крепче сжимая ренгоку челюсть, и слизывает кровяную полоску теперь и с его щеки. совсем рядом его окровавленные губы.
— умоляй меня, кёджуро, — мягким выдохом в самое ухо.

на его пальцах так много крови, что достаточно коснуться ими языка ренгоку, и тот за долю секунды сойдет с ума. аказа выпрямляется, вновь занося руку над его ртом, и лес мертвецом замирает без дыхания.

0

5

— понятия не имею.

тяжелый взгляд, ленивый и бесцветный, ползет по чужому телу. саму осекается: не чужое, а до дрожи в пальцах родное, у него, в конце концов, точно такое же. различающие детали стерты из памяти, секреты спрятаны на дно как утонувший клад, зарыты в ил с костями рыб и моряков; истина — на поверхности. у них с ацуму общего так до критичного мало осталось.

когда осаму уже зевает, цуму только приходит в себя. перестает перетекать из угла в угол, пытаясь занять собой все большее пространства, и раздражает. за ним грохот и голос, запахи, шум и касания. осаму кривит лицом, усталость заполняет каждую клетку тела. хорошо, что они учатся в разных классах, но спортзал все еще один, и приходится разговаривать, отпинываться, смотреть в глаза. их густое вязкое болото.

дело даже не в том, кто старший: саму — обреченный. смотреть, внимать, реагировать; сделай вид, что ацуму не существует, и он сойдет с ума. саму думает: будем лежать в одной палате. лицо в зеркале другое, неприятное, с серостью теней и прямыми губами, неспособными на излом. когда цуму проносится мимо, оно вспыхивает радостью и громко о чем-то говорит. осаму кивает, ему все равно, правда; запереть себя в клетку и ждать, когда звякнут ключи.

они гремят ближе к ночи, когда ацуму пахнет чем-то химозным и кислым и некрепко стоит на ногах. когда он сжимает окружающее пространство до двух горящих точек — азарт в его глазах, и осаму идет за ними, как корабли на свет маяка. он обманчив, там впереди только голые скалы, и вся эта шаткая конструкция непременно пойдет ко дну, но курс получен. саму вытаскивает брата за шкирку, бубнит сквозь зубы:
— я сдам тебя матери, долбоеб.

он кажется легче и проще. будто в его голове никогда не рождалась идея а что если, и это было великим благом. пустая голова цуму, в которой не было даже подобных идей, неиронично спасала, когда осаму вокруг одной единственной мысли строил свое бытие. оно рассыпалось, дрожало стеклом, травило и висело мертвым грузом, как ацуму у брата на плече. такое жалкое и ничтожное, как все угрозы и обещания прекратить. цуму нужно просто закинуть в такси и довести до дома, с одной лишь разницей в цене за доставку ценного груза.

в стенах дома все выглядит хуже, будто они, безмолвные и нерушимые, знали и осуждали. запертое пространство давило, но оставлять дверь открытой было верхом опрометчивой глупости. саму был внимателен всегда — цепкий трезвый взгляд взамен расфокусу напротив. пьяный хохот, неловкие объятия, и ацуму должен быть убежден, что брат ему защита и комфорт. все плохое осталось там, в толпе незнакомых людей, шумных и циничных. саму — тепло и забота стен родного дома, которые слишком много знают.

скинуть с него аляпистую рубашку, выдернуть майку из-под ремня. можно злиться, ругаться, никакого толка не будет. осаму тяжело выдыхает сквозь зубы, убеждается, что цуму не может связать и двух слов, и только после этого проводит языком по взмокшей шее. там запах, самый густой и сладкий, оседает горечью, которую не сглотнуть. и его смех, невнятный, приглушенный, звучит оправданием всех преступлений, когда осаму смыкает зубы на чужом предплечье.

наутро зрение позволяет рассмотреть всю картину в деталях, несмотря на то, что между ними целый обеденный стол. за спиной ацуму, вдалеке, возится мать, и поэтому ему приходит делать голос тише, когда он брезгливо оттягивает воротник и находит там чьи-то следы. осаму медленно цедит свой чай, тоже не выспался и недоволен, вперед целый день наедине с этой помятой рожей. ацуму давится с каждой ложки, потому что так и не научился справляться с похмельем. абсолютно неприспособленное к жизни создание. за ним нужно приглядывать, и это не то, о чем саму просил. наверное, единственным его желанием, сохранившимся с детских времен, осталась мечта родиться в единственном экземпляре. ацуму спрашивает, что за херня.

— понятия не имею, — под тяжелый вздох и пожатие плечами.

0

6

когда они приходятся вместе, на них смотрят. саму готов поклясться, что сравнивают. наверное, это нормальная деятельность для обывательского мозга — сравнивать два с виду одинаковых товара. осаму прекратил это делать еще раньше, чем бросил попытки понять за что и почему, но ацуму — нет. пытается обогнать, доказать.
уймись.

осаму считает, что приглядывает за ним. по факту — наблюдает, словно это не вечеринка, а саванна, и большой брат снимает выпуск энимал пленет. осаму задает себе вопрос, почему его лицо не способно выдать такое выражение лица. его мышцы и нервные окончания работают так же, кожа, обтягивающая череп, точь-в-точь как та, что сохнет на нем. но ацуму выше и громче смеется, щурит глаза, и в его улыбке добра напополам со злым умыслом, а кто-то все равно ведется.

так смотрят на солнце, забывая про то, что оно для всех и каждого, что в нем нет никакой уникальности, каждый день одно и то же. у скопления звезд нет никакой высшей цели, звонко смеяться и греть людям руки — это все, что оно умеет. не надо придавать этому смысла. саму держится за эту мысль головой, а взглядом — за брата, и, упаси господь отзеркалить хоть одну его ужимку.

рядом всегда будут люди. саму убил бы за одиночество прямо сейчас, но если отматывать назад и искать первопричину ошибки, то убивать придется ацуму. непозволительная роскошь. осаму душит обилие разномастной энергии, а если смешивать все цвета воедино непременно получится серо-коричневая мазь. он берет свой стакан и будто бы слышит на нем чужой запах, едва уловимый, но слаще, чем то, что он пил. цуму вновь успевает налакаться до беспамятства, но вряд ли от дискомфорта. его движения на другом конце комнаты становятся мягче и шире — саму отвечает обратным и резко отставляет бокал в сторону. безымянная девочка пялится на него из коридора уже минут пятнадцать, но боится подойти и заговорить. саму только сейчас дарит ей флегматичный, скучающий, тяжелый взгляд и поощряет ее страх. у всех свои причины оставить осаму в покое.

он клянется самому себе впредь не повторять таких глупостей. где бы цуму ни был, что бы ни делал, это исключительно его радости, заботы и проблемы; осаму здесь лишний. даже брату на него по большей мере наплевать, и спасибо за это. какой-то парень приносит ему третий стакан за последние полчаса и находит болевую точку — делает все, чтобы ацуму почувствовал себя уникальным и интересным. осаму = живое доказательство тому, что это ложь.

он знает: за радостью ацуму прячется волнение. весь он дрожащая паутина, но его трогают так, что вся сетка идет мелкой рябью, и это наливает осаму темнотой, как стакан — алкоголем. это хрупкое, тонкое оставь мне. саму испытывает свое терпение, любуясь чужим недвусмысленным взаимодействием. голос ведущего на фоне передачи о животных должен был бы здесь уйти на таинственный манер. вокруг, наоборот, излишне громко и кричаще, и саму все сложнее слушать свое сердце, инстинкты оказываются быстрее. они достают то, что осаму пытается в себе скрыть, а ацуму — отрицать. тот облизывает губы, пьяно смеется, и к нему переползают на колени. не то чтобы цуму теряется, его руки тут же находят себе занятие, и осаму бесится, что такая поза скрывает от него лицо брата. оставленный в сторону стакан сжимается крепче. можно долго рефлексировать, осознавать, пытаться, но удар по месту, где сдернута кожа, заставит дергаться в любом случае. сомнения бьют поддых: он подается вперед, чтобы встать с дивана, но сила толкает обратно. осаму теряется: палевно, мол, и неправильно. секундное замешательство как аллюзия на всю его жизнь.

но затем он слышит этот звук: липкий, влажный, мерзкий, как слизь. в нем ничего романтичного и любовного, они просто сосутся, не целуются даже. у осаму к горлу тошнота, а к ногам — тяжелые гири. в голове черно и густо, и никакой неловкости больше не удержать его на месте. он не отпихивает пацана, просто замирает возле склизких любовников, и чужак поднимает на него глаза, растерянные и совершенно пустые. осаму на него не смотрит, зная, что увидит вместо лицо пустое пятно.

— нам пора, — он говорит это ацуму так, словно озвучивает приговор. будто это какая-то давность, древнее проклятье, неминуемое пророчество. темная магия всепоглощающей ревности вилась под ногами столько, сколько он себя помнил. достигла своего апогея, когда он начал вставлять цуму и его веселью палки в колеса. осаму смотрит недовольно, транслируя через усталый взгляд: это ты меня сюда притащил.

— исчезни, — кидает он незнакомому парню, не понимающему во что ввязался. ты ждешь опасности от скандальных девушек или нервных бойфрендов, но осаму — брат, а на таком уровне играют единицы. он смотрит на ацуму и считает до десяти: давай, врубай башку, или мое терпение лопнет.

0

7

раздражение ощущается как острота дешевой пластмассовой лапши. хочется сглотнуть слюну, выпить воды, прополоскать рот. осаму кажется, что у него внутри что-то горит, и язык этого пламени лезет из горла и касается его языка, скрытого за плотно сжатыми зубами. считай, что поцелуй ревности. только ты и твоя слепая эгоистичная злоба.

они чаще стали ругаться, это беспокоит даже мать. осаму точнее всех знает происходящему причину, он ее единственный творец и создатель, но повышенный тон и уйма колких недомолвок были всегда. мелкие, ничего не значащие склоки, но тысячу раз проведи иголкой по коже и рана сойдет за ножевую. осаму чувствует, что она кровит. мало-помалу вытекает то самое, что их с ацуму до преступного роднит, и общего становится меньше.

слабое утешение для вечного креста. золотого, раскаленного своей злостью.

саму неосознанно игнорирует смотреть брату в глаза — защитная привычка для избавления от ненужной близости. ему не нужно его лицо, что он там не видел. от ацуму нужен разум и чувства, и в первом осаму уже доковырялся до больного.
они тормозят на улице, блеклый свет фонаря выглядит неубедительно. совсем рядом застыла лишенная движения дорога: приличные и скучные люди, должно быть, сидят по домам. чистый узкий тротуар будет плохой сценой для семейных ссор.

ацуму некрасиво ругается. но спесь ему к лицу.
— какого-то, который тебе обломился, — язвительность не так жжется, когда забита до смерти усталостью и равнодушием. осаму говорит так, будто это ровным счетом ничего не значит. будто его не вывернуло бы наизнанку, позволь он себе представить брата с кем-то еще в той близости, что саму недоступна.
впрочем, он сделал все, чтобы ее у него не осталось вовсе. не потрепать по макушке, не повиснуть на шее, не хлопнуть по спине. осаму прячет руки в карманы. все его касания до ацуму грязные и нездоровые, они — чума, которую он пытается запереть в четырех стенах.

ему не хочется разговаривать и нет необходимости оправдываться, но цуму не тот, кого можно заткнуть одним взглядом или пристыдить игнором. если ему нужно что-то услышать, то обычно он это слышит. саму почти физически чувствует, как тяжело вдруг стало открывать рот, словно шарниры, обеспечивающие челюстям движение, заржавели.

— я не хочу там больше находиться, — сущая правда, пока осаму двигается вниз по улице, а ацуму вынужден плестись за ним, — а оставлять тебя там одного, — неопределенный взмах рукой, — сам потом будешь ныть, что натворил херни.

всю собственную осаму может обозвать заботой. у него на нее карт-бланш в виде братских уз, ведь в голову никому не взбредет сомневаться в его желании комфорта и безопасности для ацуму. правда же? как бы тих ни был голос, как бы холоден ни был тон — это все про безусловную любовь, для которой никогда не было никаких причин. так заведено, так должно было быть. саму удрученно вздыхает: моя забота — это вообще сделанное тебе одолжение.

натворить херни — это быть податливым и доступным. быть может, желанным и по-своему красивым. у всего этого простые до одури последствия в виде росписи на шее и фантомных болей вокруг запястий. сегодня их не будет, потому что цуму слишком трезв и слишком пристально смотрит. взаимный облом, понимаешь? ты не перепадешь ни тому обсоску, ни мне.

— тебе бы как-то поразборчивее что ли быть, — саму бросает через плечо, — каждый раз вытаскиваю от всякой мерзости.

потом толкаю в такси, довожу до комнаты, ругаю за искусанные губы.
осаму проецирует слишком втупую для самого себя: мерзкий здесь только он. но вовремя переведенные стрелки — это его проверенная тактика, еще не дававшая сбоя. если ацуму ткнуть, он будет защищаться, а не анализировать все виды направленных на него ружей. раздраконенный цуму падает до интеллектуального уровня пятиклассника, и каждое выплюнутое им слово обернется против него, а к утру они забудут, о чем говорили.
саму все еще воротит нос и избегает чужого лица. он не умеет лгать, глядя в глаза. дорога в один момент становится белее и светлее, и осаму задирает голову: сквозь расползшиеся тучи заблестела луна.

видишь, их всегда должно быть двое.
для забитого, постыдного, тайного существует мое время, так что не суйся.

0

8

— вернитесь до заката.

сугимото кивает. солнце — это то, что трудно упустить из виду, даже если быть сосредоточенным на чем-то другом очень сильно. он следит за огатой: когда силуэт того исчезнет во мраке, значит пора возвращаться, как просила асирпа.

быть может, в ее интересах теперь слишком многое, но для сугимото это не вопрос выбора. когда ее голос — звонкий и громкий как тревожный сигнал, также не сулящий ничего хорошего — режет воздух, то саичи внимательно слушает и тут же принимается исполнять. теперь она говорит, что путь вперед еще долгий, им нужно копить силы, у нее сводит желудок, и это давно стало рутиной. асирпа вызывается идти на охоту с огатой, их четверо и делиться на выполнение задач крайне просто. и сугимото знает, что это глупо: не доверял бы ему по-настоящему — не позволял бы огате ночевать рядом с собой; но что-то звенит в голове назойливым писком голодного комара, и рука сугимото сама по себе ложится на девичье плечо.
— я схожу!
она смотрит ему в глаза прямо и знающе, делает какие-то выводы, пока сам сугимото не уверен в причинах того, что он делает — списывает на чутье, обостряющееся рядом с огатой до масштабов паранойи. шираиши увязывается за асирпой следом, собирать вдвоем хворост веселее, чем одному куковать в наспех разбитом лагере. а еще — одному быть опасно, но здесь не принято никого осуждать за стремление выжить.

огата вскидывает винтовку на плечо и ждет, пока сугимото его догонит; поравнявшись, разговор совсем не завязывается. чем ближе чаща леса, тем меньше нужно бестолкового трепа. у саичи хорошо выходит его уже не новая роль охотника за зверьем: на каждый взмах огаты ладонью рукой, чтобы зачесать пижонским жестом свои волосы, он реагирует так же молниеносно, как и на хруст веток вдалеке, разве что ружьем успевает не дернуть.

ровная круглая дырка промеж глаз вызывает сопливое пацаничье восхищение. сугимото не рассыпается в комплиментах, но у него все написано на лице, когда он, оторвав взгляд от медвежьей головы, поднимает его на флегматично ждущего какого-то продолжения огату. ствол его винтовки, должно быть, еще не остыл, но сам он даже ни на миг не вспыхивал. сугимото бы так смог, наверное, только случайно — но как же кстати, что удача частенько была на его стороне.

мертвые туши не вызывали у саичи благоговения или страха, касаться их было все равно, что земли под ногами или котелка с кипящим супом. но в голову прочно уложились рассказы асирпы, поэтому сугимото старался быть бережным и почтительным, насколько позволяла грубость рук и неаккуратность резких движений. в конце концов, он все равно будет по уши в медвежьей крови, но будет здорово, если не зальет ею все в радиусе километра. огата к трупу даже не притронулся: его работа на этом закончена, и он не собирается пачкать руки.

а сугимото грязная работа была к лицу.
густая мягкая шерсть приятна наощупь, и он гладит ладонью толстое бездвижное брюхо, прицениваясь, куда ударить. можно много слушать айнских лекций, но, оставаясь один на один с дичью, нож в твоей руке ведет только инстинкт. глубоко, сильно — рука дрогнет, и все насмарку. сугимото вспарывает живот: острый резкий запах свежего мяса тут же холодит воздух у него перед лицом, лезет в ноздри, заставляя собственные внутренности отзываться спазмом при виде других.

плоть к плоти.

органы выглядят как месиво, разбираться в них приятного мало, и в длинный надрез сугимото старается пока не заглядывать. из расщелины медленно стекает на притоптанную траву — будут лужи, в которых он обязательно запачкает сапоги. снимать шкуру — долго и утомительно. едва дергая поддетую шкуру, сугимото чувствует, как напрягаются мышцы на руках. пальцы и так были теплые, но от крови теперь горячие, и это алое, яркое ощущается словно огонь. саичи, на мгновение забываясь, мажет тыльной стороной ладони себе по лицу, будучи слишком увлеченным процессом, и запах соли становится громче, оказывается совсем рядом — он смотрит на смазанный след — прямо у него на лице.

0


Вы здесь » че за херня ива чан » анкеты » симпл


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно