че за херня ива чан

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » че за херня ива чан » посты » with you


with you

Сообщений 1 страница 27 из 27

1

https://i.imgur.com/usoCrhw.png

0

2

ханамия тормознул ровно на долю секунды, но знал, что даже крошечная заминка не ускользнула от чужого внимания. имаёши был слишком наблюдательным для слепого, а всех их светские беседы происходили без рукоприкладства, чтобы разбивать ему очки, вонзая в яблоки тонкое стекло. он стоял, подпирая плечом школьные ворота, и обычно студенты, ошивающиеся на территории школы, вызывали у старшеклассниц приступы кокетства и перекрестный огонь косыми взглядами; но имаёши все живое не обходило стороной, а проходило насквозь, словно вместо живого человека был призрак, и ханамия знал — за этим только беды. однажды они с ним сядут на цветочную поляну, и все живое в радиусе километре высохнет и сгниет.

парни усвистели куда-то вперед, и это спасло ханамию от пары нервных шуточек от лица родных стендаперов: имаёши его друзья не любили и имели на это полное право. макото его, собственно говоря, тоже не любил, но если не играть на равных, то к черту растеряешь весь скилл. жизненный урок имени одного из клоунов тоо: кто-то должен заставлять тебя стараться прыгать выше головы.

— в следующем году расскажу тебе, как поступать в тодай, — его широкая улыбка была такой дружелюбной, что у ханамии заскрипели зубы. неизбежность разговоров и совместного времяпрепровождения была до жути очевидна, и, что самое неприятное, не так уж противна макото, как ему хотелось бы изобразить. имаёши вызвался его сопровождать куда бы то ни было, и информационный голод позволил ханамии лишь пожать на это плечами.

имаёши только зачислили, вряд ли он даже успеть сходить хоть на одну пару. все в его жизни было по плану, и ханамия видел в нем отведенное и себе место. он не думал об этом и ни с кем не обсуждал, но посеянная мысль уже начала пускать корни: да, он вполне может поступить в тодай, мозгов точно хватит. хватило бы их еще не пересекать с имаёши по кампусу и территории университета.

имаёши болтал до самой остановки, в активном диалоге он не нуждался, изредка заглядывая ханамии в лицо, убеждаясь, что тот слушает. подоспевший автобус разинул пасть, выпустив на улицу стайку школьниц, и, спустя десяток секунд, ханамия плюхнулся у окна, отвернувшись к пейзажам, которые знал наизусть. имаёши, севший рядом, плавно сменил тему разговора.
— тебе не стало дышать попроще? — его физиономия отражалась в стекле, и ханамия отрицательно мотнул головой ей в ответ, — я не перестаю общаться со своими . . . подопечными, они просто мне вместо новостной ленты.

макото, наконец-то, обернулся к нему лицом, удостовериться, что ему не показалось, что изо рта имаёши просилось совсем другое слово. например, домашние животные. бывшие сокомандники были для него чем-то вроде питомцев, а он воображал себя укротителем цирка. в этом они с ханамией разнились: тому было нужно строить с нуля и заводить себе подобных, а не пытаться работать воспитателем в агрессивном детском саду для умственно отсталых, роняя бисер перед свиньями. для этого требовалось уметь находить подход к необучаемым и обладать огромным терпением, у ханамии ни того, ни другого не было.
— один из них на стенку лезет от успехов кагами-куна, — он довольно засмеялся, — постоянно про него рассказывает. вот недавно ляпнул, что тому теперь повеселее в лос-анджелесе будет. киёши уехал туда лечиться, представляешь?

ханамия представлял, что это очень далеко. и долго, если лететь. и невозможно, если искать. лицо его не дернулось ни на миллиметр, несмотря на то, что имаёши пялился прямо и откровенно. чуть поддернул кожу и ткнул в голое мясо.

— правда думаешь, что мне интересно?
это было неподготовленно, не обдуманно, слишком просто и нарочито, но нужно было себя спасать, и ханамия делал это. делал холодный равнодушный взгляд, который потом вновь устремил в окно. на такое повелся бы какой-нибудь дурак по типу киёши, но не настолько прозорливый ублюдок, как имаёши. он продолжил ворковать.
— не знаю, правда, как давно. вот думал у тебя спросить. тебе должно было стать полегче дышать, когда он на другом конце планеты.
о том, чтобы глупо надеяться, что излом губ ханамии в сторону усмешки остался незамеченным, даже не было речи. автобус петлял по знакомым улицам, ощущения, поднимавшиеся из груди, тоже были хорошо знакомыми. ханамия никогда не гадал, чем была должна закончиться эта история, и чтобы дать ей оценку нужно было много времени. пока что факты были бестелесны, как бы имаёши ни старался.

а он чертовски старался.
— как думаешь, он вернется? я бы не возвращался.
ханамии стало противно с того, что холодный рассудок так нелепо проиграл абсолютно безнадежному сердцу. оно захватило наживку, как тупая безмозглая рыба, и стальной крючок рвал ему пасть, а имаёши тянул за леску, вытаскивая все потаенное на поверхность. туда, где ханамия будет не в своей стихии и будет задыхаться от неминуемой тяги, не имя сил вырваться, не разорвав себе рот.

любезно положенная ему в голову мысль о том, что тогда, за кулисами спортивных баталий, они виделись последний раз в жизни была тяжелой, но умиротворяющей как сама смерть. ее просто нужно принять и вписать в свои будни, чтобы потом она пылью стерлась под весом более важных, живых проблем и осталась лишь траурной дымкой. смерть была лучше, чем вечная пытка, а бесполезные мучения ханамию донимали не без обратного эффекта. за каждую собственную рану он возвращал на сдачу с десяток. теперь можно было просто смириться. выдохнуть и забыть как ночной кошмар. как мокрую стыдную страшную тайну.

— никогда бы не вернулся.
но выдохнусь не получалось. ханамия все смотрел в окно, где картины смазывались в серо-зеленое месиво, теряя смысл и знакомый уют. на губах у него замерло совсем не облегчение. имаёши был раздражающим фактором, и макото до рези в глазах захотелось в миг оказаться в одиночестве. если для этого потребовалось бы перебить всех случайных пассажиров в автобусе, он бы не отказался от затеи.

на колено в школьных брюках легла цепкая рука, и только после этого ханамия, замерев, заметил, что до этого нервно тряс ногой. как долго? имаёши откровенно смеялся одними глазами, и эта беспомощность, откровенность до дрожи бесила. нервный тик из-за того, что пасть не рвалась под крючком, а воздух с поверхности стремительно губил легкие. навсегда, представляешь?

автобус вовремя тормознул, и ханамия, обернувшись, вылил на чужую голову ледяного тона.
— тебе пора.
мысли о том, что имаёши еще пару дней смаковал эту сцену у себя в больном рассудке, не терзала ни капли. ханамия выделил себе время на принятие неминуемого — оно тогда еще казалось, что лечит.


искать нужный контакт пришлось себя уговаривать. долго, тщательно, в поиске компромиссов и надломленных принципов, которых с каждым днем становилось все больше. с каждым часом — макото как никогда остро чувствовал движение стрелок на часах, несмотря на то, что их даже не было в обозримой видимости. часы были только цифрами на телефоне, заботливо уложенном в беззвучный режим, и в гостиной, куда он спускался пару раз в день, и то мимоходом до кухни. мать непривычно ласково на четвертый день словила в объятия так крепко, что у ханамии запросился обратно только что съеденный ужин; женщина аккуратно поинтересовалась, куда делись твои друзья или почему ты с ними никуда не ходишь. макото скривил ебалом, но промолчал. ссоры как таковой не было, их не бывало в принципе никогда, но факт свершения ими предательской хуйни существовал и убивал все желание видеть их физиономии. это пройдет, нужно перебеситься, такое было уже раз пятьдесят и парни, должно быть, сами на измене, но волновало это, если честно, сейчас мало. они еще долго будут рядом в каком бы то ни было виде, ханамия знал, что они не исчезнут, не переедут на другой континент и, что самое важное, никогда не будут друг другу необходимостью.

паролей и явок не было, бездумно оброненная киёши напоследок фраза бесила неимоверно, потому что не соответствовала действительности. ханамия не знал ровным счетом ничего, кроме того, что на празднике чужой личной жизни будет киёши, целый, невредимый и, возможно, уже расслабившийся. про легкое дыхание не шло речи: на языке была гниль и сухая пыль, в голове — темно, страшно и отчаянно. за чертой оставались только чудовища, и если с собственными демонами нельзя было договориться, то с чужими ханамия умел находить общий язык.

но на сообщения заклятым друзьям пришлось себя уговаривать. глупо выделываться перед тем, кто видел тебя насквозь, но ханамии все равно было стремно писать имаёши с рубрикой новые сплетни из старой школьной жизни. невероятно, но в эти выходные айда рико выходит замуж за хьюгу джунпея.

«мне одному хочется испортить им праздник? или ты со мной?»
«ты ужасен и неисправим»
«ладно, пойду без плюс один»

имаёши долго не отвечал, а потом ханамия, скрипя зубами, гипнотизировал улыбающийся стикер. он смеялся над ним и содержал в себе все красноречивые шутки про «твой плюс один стопудово там будет» и «в каком же ты отчаянии, раз обратился ко мне». самолюбие скулило, но смотрело в чат, где имаёши не стал задавать тупых вопросов и быстро перешел к сути. за ум ханамия готов был простить многое.

«так и что тебе нужно?»

стереть память было бы круто. отмотать время на десять лет назад и никогда в жизни не видеть по телеку баскетбол тоже подойдет. иметь мозги, чтобы не спать с тем, с кем никогда не будешь вместе, вообще отлично. количество ошибок превышало все допустимые нормы, нет, не так; у ошибки было лицо и имя, а от осознания этой ошибки у ханамии опускались руки. никакого обещанного навсегда не случилось, судьба все равно оставляла лазейки, подсвечивая их алым светом, как тревожные кнопки. нажми и все снова сгорит, а руку к опасности тянуло как магнитом.

с самого себя было тошно. с желания, чтобы точка оказалась карандашной, а не чернильной, и тысячи ластиков оказались под рукой. деструктивное, нелогичное, совершенно больное стремление ломало стальной хребет, металл дрожал и плавился всякий раз, когда ханамия закрывал глаза и кончики пальцев покалывало от недавних прикосновений. тошнота внутри живота медленно мешалась с накатывающими волнами легкого возбуждения, потому что врать не осталось сил. с ним было хорошо. попытка списать свою обсессию на простое желание спать с красивым пацаном разбилась в первый же день об послеоргазменную тоску, потому что представлять, как киёши, большой, горячий и сильный, трахает его, ханамии, податливое тело — это одно, а думать, как бы залить в его глаза блестящую каплю ответного помешательства — другое и совсем страшное.

успокаивало то, что имаёши будто бы благословил его странные решения своей помощью. верой в людей макото не страдал, но почему-то до последнего остался кто-то не отвернувшийся и если что, было на кого свалить ответственность. ныться, что старший друг не предотвратил ужасную ошибку и на скромной свадьбе прямо посреди токио произошел конец света. ханамия пообещал имаёши вести себя хорошо и полез в шкаф за черной рубашкой.

раскрытая малифисента перестала быть устрашающей, поэтому в первую очередь хотелось сохранить свои мотивы для себя. спасала репутация инфернального мудака: о том, что у ханамии в голове может быть что-то, кроме желания вызывать у людей приступы агрессии, мало кто думал. из присутствующих на свадьбе — точно ни одного.

ничего не было случайно: когда хьюга и рико сопливо чмокались на глазах у многочисленных родственников и друзей, а в их количестве не получалось сомневаться, ханамия еще нервно допивал третью чашку кофе за день. официальная часть его волновала мало, и не то чтобы он дорожил ценностью чужого торжества. в конце концов, дело было не в явлении злой феи, а в возможности дооформить еще больше ошибок, чтобы не оставить себе ни единого шанса на реабилитацию. но устраивать цирк нужно было красиво. так же элегантно, как в меру подпорченное настроение на мальчишнике.

праздники — всегда мимо. ханамия неторопливо докуривал на крыльце, слыша через пару-тройку стен гремящую музыку. она была мерзкой, и все это напускное веселье тоже вызывало отвращение. половина шаблонных пожеланий должны были уже отзвучать. ханамия никогда даже не обедал с хьюгой и айдой за одним столом, но даже он мог представить, на чем будет строиться их крепкий брак: взаимная привязанность, скупость эмоций, отсутствие других вариантов. максимум — комфортный быт и совместные интересы. от серости таких перспектив потряхивало. ханамия невольно выписал собственной матери поклон с уважением: никогда не была замужем, родила для себя, всегда ставила себя выше всех не годящихся для нее мужчин. ханамии с детства казалось, что он проживет подобную жизнь, не подпустив к себе никого, но теперь открывает дверь и упирается взглядом в охранника.

природу собственной любви к театральным представлениям он не знал, честное слово. широко распахнутые глаза, искренне изумление, нервная поправка манжетов на рукавах и просьба посмотрите еще раз, я просто опоздал, точно должен быть в списках. без веских причин не докопаться: наверное, треть гостей в возрастной категории ханамии, и он, правда, старался выглядеть уязвленным. самую малость волновало отсутствие перед глазами виновника торжества, и молодожены были тут не причем. ханамия еще с минуту помялся для проформы, а потом за стеклянными дверьми в зал ткнул в фигуру забившегося в угол хьюги.
— позови жениха, — он толкнул растерянного охранника в плечо, и, оставшись на мгновение в одиночестве, почувствовал, как бешено бьется некстати ожившее сердце. атмосфера была слишком пафосная, событие — знаковое и большое, но весь масштаб чужих эмоций казался бумажным конфетти в воздух перед размером собственной трагедии. праздничные салюты против обстрелов с воздуха, забитого дымом реальной войны.

серое лицо хьюги было красноречивым. усталость в миг смыло с его лица, он уже выглядел достаточно потрепанным, несмотря на то, что от начала неофициального торжества, по планам ханамии, должно было пройти от силы пару часов. он был в очках, но все равно щурился, вглядываясь в знакомое лицо в холле. дело было не в зрении; ханамия знал этот взгляд, он назывался «я не верю своим глазам».
— ты какого черта тут . . . — начал было он, но был абсолютно бестактно перебит.
— киёши позвал, я его плюс один, — иронично и звонко, — не сказал? как жаль.
— господи.
закат глаз ханамия ему простил. представлял, сколько всего сегодня выбилось из графика и планов, и, должно быть, хьюга, когда весь официоз подошел к концу, выдохнул, что ничего страшного уже не могло случиться, появился ханамия, как некстати выпавший из колоды карт джокер. пока хьюга топтался на месте, сражаясь с желанием разобраться с проблемой быстро, но смиряясь с необходимостью не наводить лишнего шума, ханамия словил еще один маленький приступ в загнанном в угол, крошечном сердце. он впервые за эти ублюдские токийские каникулы киёши произнес его имя вслух, и оно шипело, резалось, пенилось ядом. мокрые ладони он спрятал в карманах, но они перестали холодеть, когда теппей вырос у своего друга за спиной. в этом движении было слишком много привычного, отработанная схема, просто меняются декорации. и, кажется, выдохнули они одновременно: хьюга, потому что ситуацию разруливать вместе как-то попроще. ханамия — потому что на нитке судьбы снова завязался тугой узел, неумолимый ход времени отсчитал очередной отрезок, грозившийся стать бесконечностью, и, поставив запятую, начал новый.

никогда не будет.
навсегда тоже не будет.

ханамия поднял глаза выше, и лицо его просияло. мед с дегтем смешались один к одному.
— почему ты не предупредил, что я приду с тобой? — в снисходительно-обвиняющей улыбке блеснули белые зубы, в черноте глаз засверкало все самое преступное золото. словно он был действительно рад, и измотавшееся сердцебиение вышло на новый круг. волнение из тревожного перетекло в томительное.

но стало предательски легче дышать.

0

3

— ты сделал что?
в голосе алекс редко звучала обеспокоенность: киёши обычно не давал поводов сомневаться в здравости собственного рассудка. да, за последние два года он столкнулся с апатией, тревожностью и депрессивными эпизодами, однако они были нормой для человека в его ситуации. все это время алекс была рядом, и ее присутствие лечило лучше пресловутого времени — утрата была ей знакома; она не дарила ему ложных надежд, но всегда была готова подставить плечо под тихие всхлипы и сокрушенные вздохи, когда сил на улыбку переставало хватать, а после очередного приступа вести себя как ни в чем не бывало.

алекс никогда не жалела киёши, и он был ей за это благодарен. он не видел в ней ни наставницу, ни материнскую фигуру: в ответ на обеспокоенность киёши мягко смеется. ей богу, он и сам прекрасно знает, как текущее положение дел звучит со стороны. ему не нужен совет, но жизненно необходимо поделиться. в советах теппей не нуждался уже давно: после смерти родителей ему казалось естественным взять заботу о бабушке с дедушкой на себя. неважно, что ему было семь; неважно, что с сочувствием на него смотрели абсолютно все. киёши из кожи вон лез, чтобы доказать абсолютно всем: на него можно положиться и он никогда не бросит.

врачи установили «внезапную сердечную смерть» и сочувственно потрепали мальчонку по голове. остаться без обожаемого всеми главы семейства при таких обстоятельствах — удар. киёши плохо помнит похороны, но хорошо помнит материнские слезы. она кричала по ночам и отказывалась вставать с кровати в дневное время. ей не хотелось видеть сына — абсолютно все в нем говорило о смерти горячо любимого мужа. даже мягкий излом губ был лишь напоминанием о навсегда утраченном человеке. соседки шушукались: «ей надо взять себя в руки». у нее не вышло. в роковой день, вернувшись с баскетбольной секции, киёши не услышал уже ставших привычными всхлипов: в квартире стояла гробовая тишина.

врачи вновь установили «внезапную сердечную смерть» и сочувственно потрепали мальчонку по голове. остаться без родителей в столь юном возрасте — настоящая трагедия. вторые за месяц похороны память участливо стерла из памяти. сейчас он даже их лица вспоминает с трудом, да и тогда была на уме лишь уверенность: бабушке и дедушке нужна опора. взамен двух квартир был куплен небольшой дом с внутренним двориком в другом районе токио. малыша теппея старались увезти как можно дальше от груза, так рано оказавшегося на его плечах. обоюдной заботый были сглажены самые острые углы: киёши рос без матери и отца, но он все равно знал, что такое любовь.

новым соседям не открывали всей правды, прикрываясь несчастным случаем, вопросы быстро сошли на нет. яркая улыбка киёши служила лучшим оберегом от сомнений: да и как не верить мальчишке, с удовольствием таскающим сумки бабулек из соседних домишек и играющим в шоги с дедулей перед сном. тогда казалось, что он хорошо справляется с горем, однако истина в том, что киёши научился брать ответственность и соответствовать ожиданиям слишком рано. ему поздно давать советы: он прекрасно знает, как будет лучше для остальных, но в его собственных чувствах ему никто не сможет помочь разобраться.

поэтому и от алекс ему нужен смех и неприличные вопросы, а не «ты-совсем-с-ума-сошел» и «я-приеду-ты-только-скажи» тон. конечно, она знала, что именно по воле ханамии киёши отказался от баскетбола; конечно, она знала, какие отношения связывают сейрин с киридаем. но если даже теппей отпустил ситуацию, то почему все остальные упорно пытаются сгущать краски?

— эй, лучше бы поздравила. давно хотела, чтобы я личную жизнь наладил, — киёши смеется. они оба прекрасно знают, что произошла полная противоположность починке. произошел очередной надлом, залечивать который придется мучительно долго и болезненно, потому что ханамия — не про долго и совсем не про счастливо, так необходимые киёши.

алекс выдыхает недовольно, но условия принимает: киёши не нуждался в жалости и советах раньше — он не нуждается в них и сейчас. они болтают обо всем подряд, и киёши почти начинает скучать по шуму прибоя, слышимому из окна общежития, когда она начинает красочно описывать тридцатиградусную жару и новый купальник.

— спасибо, — перед тем как бросить трубку. после разговора с алекс даже дышать стало легче. раньше все волнующее можно было обсудить с командой, но эти времена остались в прошлом; до молчаливого разговора с могилами родственников еще было несколько дней. киёши решил, что посещать родных он будет уже после торжества, так казалось честнее и справедливее.

ни рико, ни хьюга не задавали лишних вопросов. приняв неизбежность течения времени, киёши сразу стало легче проводить с ними время. оказалось, можно с удовольствием обсуждать разницу в японском и американском образовании, а просьбы показать фотографии с матчей нба не могут надоесть. они уже никогда не будут лучшими друзьями — заставляющее ныть сердце правда, но киёши смеется в ответ на шутку хьюги, и постепенно расслабляется. если забыть о ханамии, то этот приезд был необходим.

но о ханамии нельзя забыть.
у киёши, во всяком случае, не получалось. в номере отеля больше не было и следа присутствия макото в нем; в баре — с легкостью окрещенным киридаевским — они больше не появлялись. токио город большой: вдруг это все же была случайность, а не великая высшая сила? киёши пытается себя — разумеется, безуспешно — уговорить, что произошедшее не значит абсолютно ничего. ебать себе мозг — потребность на уровне кислородной. на его билете значится возможность привести плюс один, однако единственный человек, который мог бы таковым стать, не дает о себе знать.

киёши к лицу и пиджак, и рубашка, и брюки со стрелкой. волосы он укладывает под оглушающую трель телефона. хьюга не может найти паспорта, и рико в панике — киёши обещает, что сейчас приедет, но советует посмотреть на кухне. через пару минут приходит уведомление: документы действительно лежали на столе. это забавно: обычно уверенные в себе друзья совершенно теряются от событий, которых ожидали все. никто не сомневается, что союз будет крепкий. их отношения уже на уровне усвоенной комфортной привычки: киёши помнит, как рико ему признавалась в симпатии. помнит, и как обнимал ее после таких важных для нее слов, неспособный ответить взаимность. стоило ему уехать, и у них все наладилось.

хьюга и рико — то, что называют идеальной парой в классическом понимании, и киёши приятно быть шафером, несмотря на разлуку, недавно обнаруженные сложность и то, что все идет не по плану. теппей общается с сотрудниками загса, с отцом рико, с администраторами ресторана; ему приходится вызванивать аренду свадебного автомобиля и успокаивать возрастных гостей. брать на себя ответственность — правильно; видеть улыбки на лицах людей вокруг — приятно. решая проблемы, киёши чувствует себя на своем месте. взваливать на себя чужую ношу — попасть в давно утерянное течение, даром что никто из присутствующих не хочет его покалечить.

а о том, кто покалечить хочет, вспоминать как будто бы и некогда.
во время неофициальной части киёши — и молодожены — окончательно, пусть и устало, выдыхают. но стоит киёши вернуться из уборной, и все снова идет по пизде.

— где джунпей?
— отошел с охраной.

киёши сразу понимает — не к добру. в полной же мере осознает, находя взглядом своего несостоявшегося плюс один быстрее, чем макушку друга, высматриваемую намеренно. там, где ханамия — напряжение; но на его лице будто бы радость. теппей уже ни в чем не уверен. в первую ночь он успел обмануться и поверить, сейчас он такой ошибки повторять не уверен. однако на улыбку улыкой под раздраженные вздохи хьюги: ему хочется домой и поскорее снять с новоиспеченной супруги белое платье, а не заново нырять в разборки баскетбольного прошло.

— мне кажется, ты забыл ответить на приглашение, — у киёши сердце разгоняется за секунды. ханамия пришел; стыдно признавать, насколько его присутствие волнует. и снова расстояние кажется лишним: нужно ближе и кожа к коже. успевшая стать чистой шея начинает покалывать в ожидании прикосновении.

единственный, кого происходящее не устраивает — хьюга. поворачивается к киёши в немом вопросе, мол, и что нам с этим делать? прогонять — не вариант, закатит представление похлеще, но пускать внутрь?

— пускай заходит? ты и сам знаешь, что это лучший вариант. обещаю, я буду все время рядом с ним, все будет хорошо.
последнее больше для себя, чем для хьюги. поверить в произносимые слова в принципе сложно, но смириться с тем, что выгонять ханамию не хочется вовсе, еще сложнее. советы киёши не нужны давно, он сам прекрасно знает, что творит хуйню. однако он понимает, что ничего другого в данной ситуации он и не хочет. хьюга устало трет переносицу, но соглашается; киёши сияет.

ему придется взять ханамию на себя в очередной раз: в прошлый раз ему это стоило потенциальной карьеры. с чем ему придется расстаться в этот раз? ответов у киёши все еще нет, но есть протянутая ханамии рука и искренняя улыбка. ему до одури приятно, что тот все-таки появился, пускай и таким театральным способом и сразу у всех на виду.
— я не думал, что ты все-таки придешь.

когда они заходят в зал, киёши не удивляется ни удивлению на лице рико, ни пытающемуся утянуть ее танцевать хьюге во избежание лишних вопросов. все привыкли: если киёши за что-то берется, то он все делает хорошо. эту свадьбу уже никто не сорвет, но остроты в нее, возможно, добавит. ориентируется он быстро, несмотря на колотящееся сердце и полностью пропавшую усталость: просит официанта поставить еще один стул за его столик, одним взглядом успокаивает отца рико. киёши старательно делает то, что умеет лучше всего — изображает спокойствие, хотя внутри разгорается настоящая буря.

рядом с ханамией больше не чувствуется опасности, но есть всепоглощающий интерес и отчаянное желание не отпускать. и хочется уже вернуться к уверенности о том, что случайности не бывает и что все это было не зря. глаза в глаза — и киёши теряет голову. заново обретенная надежда после упорных попыток себя сожрать и обвинить во всем опьянет во много раз сильнее выпитого за день шампанского.

0

4

главным было сохранять дистанцию, она позволяла голове оставаться холодной. киёши не выглядит раненным или испуганным, и это радует. факт перевернутой страницы успокаивал — среди тех, что остались в прошлом, были и залитые слезами (ты же плакал, не ври, ты точно ревел в той богом забытой больничке), забрызганные кровью (помнишь, стекала тебе на глаза?) и пропитанные слюной (твой язык, резко скользящий в мой рот, тоже дергаешься, когда вспоминаешь?).

киёши выглядел оскорбительно хорошо, ханамии казалось, что даже не был к этому готов. на разглядывание пока что не было времени, но он воровато пробегался глазами по лацканам пиджака и тугому вороту вокруг шеи, загорелой и чистой, без единого изъяна. хьюга что-то недовольно пыхтел себе под нос, совсем как в старшей школе, и казался уже лишним. ханамия нарочито наиграно улыбался для теппея, стоя у жениха за спиной, в ответ на забытое приглашение, устанавливая ненароком правило пиздеть здесь всем, кроме друг друга. киёши как будто моментально его подхватил, уверяя друга в полнейшей ахинее, а тот — кретин не меньше — еще и согласился по итогу.
— обещаю, не отойду от него ни на шаг, — издевка ознаменовала начало игры, из которой поскорее нужно было выгнать третьих лишних, и хьюга успешно выгонялся. ханамии была чертовски знакома подобная реакция на все его выходки: зачастую людям было проще согласиться с ним, чем спорить, почему тот не прав.

киёши улыбается так, как умел улыбаться только он — панацеей от всех болезней. ханамия отзеркалил, но переведя в негатив: искривил губы, состроил донельзя заебанное лицо — такое сегодня больше не увидит никто, внутри придется лыбиться. протянутую руку заметил, но легко проигнорировал.
— я не пропускаю все тусовки, где люди калечат себе жизнь, — почти без намека, — еще и добровольно.

сторожевая собака отлично справлялась с порученной работой: ханамия и слова не успел сказать, как все для него образовалось. киёши действительно будто ничего не боялся — сказывалась концовка прошлой встречи, когда он против воли ханамии невовремя вспомнил или осознал, чем и как тут кто контролируется. будто ему эта встреча была совсем не в тягость. макото, впрочем, тоже, но отрицание добавляло чувствам веса, настолько большого, что сил хватило только на первый шаг. легко быть только таким тупым дураком, раскрывающимся нараспашку перед направленным в лоб дулом пистолета.
даже не зная, что там одни холостые.

гостей, осознававших в полной мере всю опасность ситуации, можно было пересчитать по пальцам. ханамию это самую малость задело, и не то чтобы он ожидал увидеть сейрин в полном составе. мания величия не давала покоя, а мероприятие оказалось не так пафосно, как хотелось бы. киёши ловил взгляд ханамии, и тот отвечал взаимностью. сесть на краю стола по разные его концы было отличной идеей: открывался прекрасный вид не только на зал, но и друг на друга. макото чувствовал себя не в своей тарелке, но не подавал виду — его задачей было своровать все внимание киёши, и с ней он справился.

наверное, с травмой на всю жизнь отсюда выйдут не только окольцованные молодожены.

ханамия выцепил взглядом рико и тут же выпалил:
— принцессы, конечно, не получилось. отвратительное платье, — глаза метнулись к лицу киёши, довольному и неизменившемуся, — ты помогал выбирать?

все волнение улеглось, когда он оказался рядом. ханамия смотрел насмешливо и прямо, но думал о том, как жить, когда его здесь не будет. дурацкого, наивного; каким бы роскошным ни был внешний вид, щенячьи глаза все портили. ханамия если и сломал в себе что-то, поддавшись желанию видеть эту физиономию снова, то чувствовал, как трещины заполняются светом и медом улыбки напротив.

— я уже говорил тебе про щенячий вид, — огрызнуться вышло почти непроизвольно, старый механизм все еще исправно работал, выстраивая для ханамии оборону, — убери его.

рико была командиршей, мимо носа которой без ее разрешения не летало и мухи, поэтому макото ее ждал. у хьюги против железобетонных аргументов старого друга не было ничего, а вот айда была куда более стойкой. в своем белом платье она действительно выглядела по-детски нелепо, пускай это и было очаровательно. если она и шла к алтарю на шпильках, чтобы дотягиваться до высокого жениха, то теперь легко ходила на едва заметном каблуке, на стук которых ханамия обернулся даже раньше, чем она открыла рот.
— теппей, — звонко отсекла она, — если что-то пойдет не так, то я убью не его, — палец уткнулся в нежеланного гостя, — а вас с джунпеем. потом расскажешь мне, что происходит.
— ага, и мне, — не менее бодро поддакнул ханамия с ложкой во рту, задавливая улыбку буквально насильно.
рико уставилась на него, злость испортила ее непривычно хорошенькое лицо.
— что? — продолжал тот играть, не обращая внимания на то, что киёши абсолютно не велся на весь фарс, в отличие от рико, которую с не привычки унесло в сомнения, — к нему все вопросы, — ложка указала на теппея, и на него ханамия посмотрел уже без деланного удивления, предлагая видеть правду и подыгрывать, — позвал сюда, сказал, что ему нужна пара.

в тяжелом вздохе айды заныло что-то близкое к истерике. глаза у ханамии смеялись, за лицом киёши наблюдать было одно удовольствие. запакованный как рождественский подарок, и как его было не хотеть? мысль о том, что все больше людей против собственной воли имели возможность и повод представить их с киёши в виде пары, тоже отдалась каким-то шальным восторгом.

во всеобщем шуме посторонних шорохов невозможно было услышать. ханамия за долю секунды скинул ботинок под столом, и никто бы в жизни не увидел, что там происходит. в вернувшейся уверенности в себя виноват был только сам киёши, в смелости снова кого-либо задевать — тоже он. все эти люди вокруг понятия не имеют о том, что между нами происходит. ханамия не боялся открываться с новой стороны — той, что абсолютно бесстыдна и ставит в тупик.
он провел ребром стопы по ноге киёши чуть ниже заветного колена, словно успокаивая мимолетным жестом.
— для свиданий в следующий раз выбирай места получше, — предугадывая взрыв рико, губы его растянулись, — цирки уродов я уже видел.

0

5

для большинства гостей с появлением ханамии не изменилось ровным счетом ничего, но для — когда-то — костяка баскетбольной команды старшей школы сейрин происходящее заиграло новыми красками. хьюга пытается убедить рико в том, что все в порядке; рико в ответ шепотом настаивает, что они с киёши сошли с ума. сам киёши мог бы запросто поддержать любую из озвученных позиций, если бы не был так увлечен разглядыванием человека напротив.

человеком напротив он бесповоротно отравлен: об этом говорит и неспособность убрать улыбку с лица, и бьющееся в томительном ожидании сердце. музыка резко стала звучит глуше, а девушка по левую руку полностью сосредоточилась на другом госте, оставляя киёши разбираться с его бедою в гордом одиночестве. это не назовешь уединением, но на них практически не обращают внимания — о большем и просить сложно.

— ты можешь лучше, — с улыбкой парирует киёши; совершенно паршивые попытки задеть помогают успокоиться. ханамия настолько очевидно пытается воссоздать зону комфорта, что это почти умиляет, — но вообще ей и не нужно быть принцессой. у нее совершенно другой архетип.

рико в своем платье в пол выглядела мило: ушитое ровно по фигуре оно сидело великолепно. с ним сочетались и украшения в отросших по сравнению со школьными годами волосах, и аккуратные серьги. вразрез с образом шло только выражения лица. и вот оно могло вывести из равновесия гораздо быстрее, нежели очередная отпущенная колкость. на нее — неизменно очаровательная улыбка; на приближение рико — глубокий вдох и прикрытые на секунду глаза. приятной была только одна деталь — даже ей было не под силу понять, что именно происходит. в зале было около сорока человек, но ни один из них не сможет дать внятного ответа на вопрос что именно происходит между киёши и ханамией, включая их самих.

— обещаю, — чистая правда. обязательно расскажет, когда сам разберется; другое дело, что это вряд ли случится в ближайшие дни. и — теппей уверен — рико бы удовлетворил такой ответ, но все не может быть так просто, когда одной из переменных события является ханамия. киёши закатывает глаза, замечая плохо скрываемую улыбку на лице напротив, которую, к слову, очень хочется видеть хотя бы для того, чтобы потом размазать ее черты наглым поцелуем; киёши сглатывает слюну и отказывается верить своим мыслям и своим ушам. из верных союзников у него остается лишь отчаянно бьющееся сердце, доверять которому он отвык: нужно пережить этот разговор, и будет легче.
— да, так и было. прости, не предупредил. до конца не было уверенности, что плюс один действительно случится.

улыбка почти смущенная, а в голове мольба заместо мантры. помолчи, ради бога, дай мне разобраться со всем самому, после — я весь твой. дай мне лишь пару минут, чтобы все уладить.

но ханамия, понятное дело, не молчит. более того, он предпочитает действовать, видимо, намереваясь свести киёши с ума окончательно. шумно втянутый воздух легко списывается на внезапную напряженность ситуации; и только быстрая перестрелка взглядами искрит ярче бенгальских огней. магию рушит решение ханамии открыть рот — делать ему это стоит определенно в совершенно других обстоятельствах. от того, чтобы пробить лицо рукой, киёши останавливает лишь железная уверенность в том, что все еще можно спасти.

— ага, и руководил одним из них, — на самом деле, киёши не испытывал ненависти к ребятам из киридая, а ямазаки с харой и вовсе начали вызывать минимальную симпатию. это всего лишь один вытащенный из-под ребер нож оказывается направлен на бывшего владельца. ответить на нападку, обескуражить, заткнуть хотя бы на минуту; он разворачивается к рико, берет ее ладони в свои и заставляет смотреть только на него, — не переживай, правда. он здесь для меня, на празднике это не скажется.

в голове айды всегда было множество сомнений, но киёши с легкостью справлялся с ними раньше. и когда она все-таки выдыхает, становится понятным: кое-что все-таки осталось неизменным с прошлых времен.
— под твою ответственность, — устало чеканит и уходит прочь. какими бы странными ни были решения киёши, рико поддерживала их практически всегда. пускай она явно не рассчитывала увидеть ханамию на своей свадьбе, ей было несложно в очередной раз ему довериться.

разворачиваясь к ханамие снова, киёши подпирает щеку ладонью.
— продолжай, — он определенно в лучшем за последнее время настроении. к тому же, быть у всех на виду и стараться держать ситуацию под контролем — это уже его, теппея, зона комфорта. попробуй напади на меня здесь. настоящее оружие киёши это умение принимать происходящее и адаптироваться — он определенно отравлен и безвозвратно потерян, но и из этого можно извлекать свои плюсы. например, уверенно целиться в самые желанные цели, — и да, следующее свидание мы еще обсудим.

в этот раз киёши с легкостью разбирается в неозвученных правилах игры. плевать на всех, кто находится рядом — и цель, и средство сидит напротив, заставляя забывать и об обратных билетах, и о дыре в груди, которую, казалось, уже невозможно залатать. теперь кажется возможным абсолютно все: киёши подается вперед и ведет пальцем по тыльной стороне ладони, не спуская глаза с лица ханамии и не обращая внимания на изумленную девушку по левую руку. на торжестве она тоже появилась без своего плюс один и уже определенно обзавелась планами на киёши и сегодняшнюю ночь; к ее огромному сожалению, он даже не соизволил запомнить имени. в забитом ханамии разуме на это совершенно не оставалось места.

0

6

перемена обескураживала и зачаровывала; белая рубашка как будто давала киёши бесконечное множество поинтов брони, и отсюда вытекала его недюжинная смелость. ханамия сопротивляясь, но все-таки делал верный вывод: его уверенность и наглость были продиктованы тем, что увидеть его захотели. несколькими днями ранее в такой же ситуации ханамия оторвался за все, пытаясь заставить киёши за это искреннее желание поплатиться.

теппей был милосерднее и умнее. образ дурака сидел как влитой, а ханамия лучше всех знал, что по-настоящему глупит он, только когда слепо прется на зов железного сердца. сегодня, казалось, все объединилось в одно: и киёши был доволен, и ханамия уязвлен. броня последнего держалась на чистом автоматизме. каждая попытка задеть друг друга, поставить в неловкое положение все безнадежнее походила на флирт. опасный и тонкий, как все, что было натянуто леской от шеи к шее. но легкое удушье чужим довольством, решимостью, отсутствием сомнений, тоски и страха неожиданно заводило.

избивать младенцев весело лишь до поры до времени.
перевести киёши в разряд достойных соперников было приятно. эта игра — расскажи, что ты чувствуешь, не говоря ни слова прямо — была обоюдоострой.

ханамия проглотил упоминание своей команды, на парней еще был обижен и думать о них хотелось в последнюю очередь. а потом киёши шлифует себе надгробие: нежно берет айду за руки — как мило — и говорит, что ханамия здесь для него.
во внутренностях сжалась пустота и затянуло ближе к низу. быть дополнением к кому-то — роль макото абсолютно незнакомая. это он эпицентр взрыва, это из-за него все обычно случается. киёши светился так, что массивные люстры под высоким потолком зала могли бы ему только завидовать. ни один камень на пальцах или шее рико не блестел так же ярко, как его глаза.

невеста уходит, доверившись другу, а тот с сытой мордой продолжил смотреть на ханамию.
— не наглей, — буркнул он недобро, но пропитанная облаченной во что угодно, кроме правды, нежностью пауза затянулась. он перестал трогать киёши под столом и обреченно посмотрел на свою руку. эта аккуратность, граничащая с робостью, брала свое начало не из зала, полного людей, перед которыми нельзя было палиться. она росла из пропитанной кровью и потом, гнилой почвы их совместного прошлого. прорваться через него было трудно, но киёши тянулся, и ханамию это ставило в тупик. выдерживать его взгляд больше было невозможно. макото перевернул ладонь, и киёши провел пальцем уже по внутренней стороне — линии судьбы снова выиграли, снова стянули их так близко, что можно было касаться.

затылком ханамия почувствовал пару брошенных на себя косых взглядов и смирился с данностью: они с киёши выглядели как влюбленные.

от этого пустота меж ребер завыла раненным зверем. ей было больно, потому что ее — наполняло.

— давай обсудим, — ханамия даже не дернулся, позволив теппею играться со своей ладонью, — как насчет встречи у психотерапевта? потому что если ты находишь происходящее хоть сколько-нибудь нормальным или логичным, то ты поехавший.
он опрокинул в себя бокал шампанского залпом не поморщившись. не было ничего, что травило бы его голову сильнее, чем эти бесконечные терзания. сдуревшим ханамия казался и себе: если сложить куски в единую картину, стереть напускное и черное, то картина вырисовывалась до одури простая.

я, правда, здесь для тебя. и потому что хочется не отмщения, а этого бытия рядом. простые, мимолетные касания успокаивали, изгиб губ, что не стекал с улыбки, доводил до ручки. неужели ты не видишь, как все плохо? особенно если смотришь только на меня.
не было никакого перемирия, снова затянуло в предгрозовой свинец.

ханамия отодвинулся и торопливо обулся, вновь привлекая нежеланное внимание, затем поднялся с места и, едва развернувшись, позвал киёши за собой подзывающим жестом. сторож вскинулся и вопросительно посмотрел.
— вставай, ты обещал от меня не отходить.

раздражение, ставшее следствием страха, спало, только когда ханамия щелкнул зажигалкой у носа. они замерли на веранде, где даже не были одни: с другого конца тискалась какая-то парочка. музыка из зала наконец звучала приглушенно и издалека. насколько километров распространяется работа киёши по охране? ханамия уже был не против отсюда сбежать.
— меня раздражают подобные мероприятия, — они стояли близко друг к другу, имея на это полное право; но все равно сюда приперся для тебя, — не особо верю в брак.

в любовь и подавно. есть какая-то сила, наверное, ее даже можно вывести в сложную формулу — та, что цепляет одни частицы к другим в хаотичном порядке и тянет так сильно, что, сопротивляясь, ты только разрываешься на более мелкие. и нет ничего ее сильнее.

ханамия облизал взглядом чужую шею, фантомно можно было даже представить ее вкус. киёши облокотился рядом на перила, ханамия после длинной затяжки снова его отзеркалил. притерся плечом к плечу и между их свешенными запястьями осталась пара сантиметров. в голове поправилась страшная мысль: они выглядели как влюбленные, которые не знают, что со своей влюбленностью делать.

но внутри все было не так. в легких дым застревал не от волнения, а от тяжести осознания. оно висело над головой налитыми водой, тяжелыми тучами, застилая весь свет сиявшей когда-то улыбки. было страшно, но неумолимо: разгон облаков — затратное и глупое дело. непогоде проще просто дать случиться. ханамия уставился на профиль киёши, красивый и очерченный, и самому себе усмехнулся.

0

7

ханамия руки не отвел, киёши стало легче дышать. в легкости этих касаний небывалая сила: им не положено быть в центре внимания, но случайные чужие взгляды неловко щекотят затылок. купаться во внимании публики — услада давно минувших дней, пробовать которую заново нет ни малейшего желания. киёши бездумно рисует узоры по аккуратно выведенным линиям ладони. так сидеть можно целые дни напролет: в глазах напротив снова пропадает холод, и только с языка яд продолжает сочиться. киёши с радостью бы его сцеловал, ему сердце подсказывает — передозировка уже невозможна.

— составишь компанию? нам определенно стоит появиться там вместе.
это странно: и «нам», и «вместе» срываются с губ до одури просто. возможно, как раз из-за того, что киёши понимает: происходящее совсем не укладывается в рамки ни нормальности, ни логичности. здесь даже закономерность не вывести. как условие задачи ни расписывай, ответить на вопрос — почему это происходит с ними — не выйдет. придется принимать за аксиому: нити их судеб переплетены, и неважно, вопреки ли или во славу.

киёши даже думать не хочет, что рико с хьюгой думают о его счастливом лице. но свое они уже обрели — чужому, каким бы мимолетным оно ни было, мешать не смеют. мысль о скоротечности неприятно скребется о внутренности; киёши заталкивает ее так глубоко, как только может. не об обратном билете ему думать. особенно сейчас, когда ханамия выманивает на свежий воздух. его он закономерно травит.

— у них все будет хорошо, — приввычная спокойная уверенность. в супругах — какое страшное слово — киёши не сомневался. они пережили вместе и старшую школу, и соревнования, и поступления в университеты, и смены интересов. за совсем недавно повзрослевшими плечами слишком много общих воспоминаний. быть рядом почти также важно как дышать. там нет сумасшедшей любви, но есть доверие и уважение.

что есть между киёши и ханамией? разлука, навязчивые мысли, помешательство, очередная разлука. сплошная безысходность; такой фундамент не предназначен для качественных застроек. но вот они стоят совсем близко, и теппей — снова — не хочет, чтобы это заканчивалось. с ханамией по определению не должно быть так хорошо, но он во всем исклюние из правил. киёши задевает его пальцы будто бы случайно.

сейчас они всего лишь еще одна пара на чужом празднике. здесь, в отдалении, на них некому коситься и додумывать несуществующие детали. слишком мало времени прошло, слишком много событий навалилось. киёши робко ведет костяшками по чужой скуле. сумерки оттеняют холодную благородную красоту, заставляя восхищаться ей с новой силою.
— я рад, что ты пришел.

сегодня обманутыми останутся все кроме подельника. пускай думают, что так и было задумано; пускай удивляются такому неожиданному плюс один; пускай сплетничают и разочарованно вздыхают. киёши говорит совершенно искренне. за прошедшие несколько дней он почти смог себя убедить в том, что ханамию ему больше не видеть. не в его правилах навязываться и быть лишним там, где не ждут. все было в руках ханамии, и он все-таки пришел. наносимые удары казались имитацией прошлых: в них не было ни силы, ни былой злости. киёши не до конца понимает причин и следствий, даже не начинает в очередной судорожно анализировать поломанное в прошлом колено; он лишь вдыхает плотный вечерний воздух, замешанный с сигаретным дымом в пропорции один к одному, и пытается запомнить происходящее в мельчайших деталях.

в приглушенной музыке на фоне очередные слова о любви; в смехе парочки, стоящей поодаль, слишком личная теплота. киёши плохо разграничивает чувства, но от близости и наконец размеренно ухающего в груди сердца — хорошо. мимолетные касания, горящая в ожидании поцелуев кожа — все это новое и заставляющее в очередной раз убедиться: все происходит так, как надо. возможно, пропустить часть с больницами и переломами пропустить было бы приятно, но без них уже невозможно.

за каждым надломом маленький пожар. не простая попытка склеить — сплавить намертво, чтобы стало крепче предыдущего. будущее — неопределенное, заглядывать в него страшно и боязно, но сейчас впервые за долгое время киёши совсем не тревожится. не думает, о том, что будет после, не сокрушается о еще не сделанных ошибках. потому что происходящее сейчас — не ошибка.

не могут быть эти глаза напротив ошибкой. не могут быть ошибкой и тонкие пальцы и мягкие — киёши знает — губы. этот вечер и эта ночь не будут бесконечными, но торопиться все равно не хочется. сигарета прогорает до самого фильтра перед тем как оказаться в мусорке; киёши руку не просто протягивает, перехватывает чужую ладонь. в паузах проходит разговор другого толка. в касаниях нет безумного желания утолить голод, но есть робкое изучение и попытки понять.

— ханамия, ты. . .
киёши открывает рот быстрее, чем продумывает мысль. киёши не знает, что именно хочет сказать, потому что сказать хочет слишком много. отметить, как восхитительно он, ханамия, сегодня выглядит, и как приятно просто находиться рядом, и как потом будет здорово сбежать куда-то вдвоем, и как хочется, чтобы все это не заканчивалось. но киёши спотыкается о чужую фамилию, произнесенную с невероятной теплотой. раньше она была почти что ругательством, а теперь стала чем-то сокровенным.

ханамия прав: все это совсем не нормально и совершенно точно не логично, но уже поздно. больше нет белых флагов, больше нет самой войны. на пепелище больше не поднимаются вверх угли, остатки былых сражений; вместо них — только-только проклевывающиеся цветочные побеги. если они выживут на такой неблагодатной почве, то краше их бутонов не будет совсем ничего.

0

8

а у тебя? будет ли все хорошо у тебя, когда ты осознаешь, что происходит?
ханамия был уверен, что знает больше, держит в руках все эти факты и выводы, на которые не получается забить, и они режутся словно осколки стекла. есть будущее — верное для каждого по отдельности. уехать и забыть, позволить времени и расстоянию истереть эту связь до тонкой невидимой нитки. есть прошлое — черной ручкой по белому листу так яростно и зло, что бумага разодрана в клочья.

но сейчас — подозрительно спокойно. будто их вырвали из контекста трагичной тоскливой истории. никто, бросив бы мимолетный взгляд, и не вздумал бы ставить на них крест. контраст отдавал гармонией, а курил ханамия нарочито медленно. киёши касался невыносимо аккуратно: то ли проверяя выставленные границы, то ли растеряв веру в свои способности. ханамия удрученно думал, что ему, наверное, можно все. даже когда масштабы еще не осознавались, он уже брал и делал: выворачивал наизнанку, воровал сон, распахивал ханамии грудную клетку и тыкал пальцем в тщедушное алое сердце. оно не любило свет и иссыхалось все торопливее.

он чувствовал, как стало затаившимся дыхание — свое, самой судьбы, течения времени. киёши коснулся его лица в немыслимо нежном жесте, и, боясь его спугнуть, замер уже ханамия, поймав его взгляд, затянув в свою пытливую болотную трясину. там было что-то похожее на взаимность, признание в том, что я тоже все это чувствую; но быть откровенным — чужая работа. ханамия не сомневался, он точно знал, что никто и никогда на него так близко и с таким обожанием не смотрел, не касался так трепетно и любовно. как бывало только в фильмах, где в конце долго и счастливо, и оставалось лишь надеяться, что из них двоих только один выглядит настолько очарованным дураком. до ломоты в пальцах захотелось приблизиться совсем немного и поцеловать, дать себе и пустоте внутри наглотаться этим помешательством; сигарета дрогнула, а макото, взяв себя в руки, взглянул на теппея хитро:
— правда думаешь, что я здесь для тебя?

как будто только тебе тут так сладко и невыносимо.
киёши же проще: ему хочется, и он трогает. с собой не борется и течение уносит его в спокойное мирное русло. ханамия на его пути — препятствие, которое не удалось обойти и оказалось проще унести за собой.

меткий бросок в урну, и ханамия пытается развернуться по направлению к залу, к его духоте и цветастым пятнам, но киёши берет его за руку, а тот отвратительно виснет. насколько нужно было истерзать друг друга, чтобы нежностью ныне было даже вслух произнесенное имя. это заметно — как много невысказанного навсегда осталось на разорванных страницах, и больше не имеет смысла быть произнесенным. это удивительно и практически больно: видеть в чужих глазах восторг настолько безумный, что либо ты самый великий дурак, либо это очередная ошибка.

но нет ни единого шанса не верить.
громкие слова не нужны к черту. ханамия почти не ждет, что киёши скажет; видит замешательство и тащит его за собой внутрь помещения. оно сразу затягивает в атмосферу, не предполагающую интимного уединения. они приковывали внимание: не сколько ростом или внешним видом, сколько тем, что держались друг друга слишком близко. ханамия выцепил взглядом рико — улыбка шла ее лицу больше нахмуренных бровей. она висела на своем отце, постоянно смущаясь, потому что, очевидно, он еле уломал ее на танец. это было до блевоты умилительно. шум и приглушенный свет работали для ханамии как засада, из-за которой стрелять по мишени было удобнее. он тормознул по пути к их столу, вовсе не по среди зала, но достаточно заметно, чтобы каждый жест воспринимался провокацией. он взял теппея за руку, обернулся к нему лицом, а, перевернув его ладонь внутренней стороной наверх, будто вложил в нее свою.

контраст снова выглядел сочиненным нарочно — для красивой, кричащей метафоричности. ладонь киёши, большая и теплая, ханамия — бледнее и тоньше, еще пахнущие табаком пальцы.
этого казалось мало. хотелось свести с ума, довести до грани, забрать себе все, как ты забрал мое. макото коротко улыбнулся вновь, и в его улыбке не было ни капли добра, только азарт. то ли люстры загорелись еще ярче, то ли заискрили жгущие насквозь глаза.
— танцуешь?

между ними замерло расстояние, равное прелюдии к поцелую; ханамия прекрасно его помнил, в мельчайших подробностях мог воспроизвести, что по всем законам должно было случиться дальше. смотреть на киёши снизу вверх приятно и ничуть не обидно. ханамия взял вторую его ладонь в свою и смело, но не грубо уложил себе на поясницу, приблизившись еще. кожу тут же обожгло, ткань рубашки не спасала, но от самодельной пытки гудела кровь. прикосновения, которых он раньше не знал, робкие, личные, важные. не удары и клацанье зубов, не кожа к коже по липкости, вязкости, поту. прошлые добавляли нынешним остроты: ханамия знал, что могут с ним творить эти руки — до стонов, до сдавленных вздохов в исступлении, до жадных просьб быть глубже и сильнее.

киёши тоже знал, на что способны эти пальцы — одно неверное движение и блеснет оскал, полетят головы.

за спиной кто-то будто вслух завозмущался, когда ханамия огладил ладонью тугое предплечье по плотной ткани пиджака и там же ее оставил. уводить взгляд совершенно было некуда, а главное — не хотелось. более искреннего разговора, чем эти касания за вечер, не было у ханамии никогда. и медленные треки как назло крутились только про любовь.

0

9

вселенная на удивление благосклонна. секунды становятся тягучими, позволяя ловить каждый взгляд, вздох и касание, разрешая не думать о завтрашнем дне. у ханамии зрачки будто расширенные и черные-черные — если киёши прищурится, то наверняка в них увидит себя. формулировка была не до конца верной: ханамия здесь действительно для него, но и сам киёши уже может ответить тем же. его больше не волнуют ни виновники торжества, ни их гости; единственный, кто жизненно необходим, уже совсем рядом. если все часы до этого он оказывал привычную помощь, то теперь по настоящему наслаждался вечером, отпустив тревогу.

но ханамия тянет внутрь, и об окружающих вспоминать приходится. и о ничего не понимающем хьюге, и о взволнованно счастливой рико, и о всех оставшихся нескольких десятках человек, чьих имен киёши совсем не помнит. в голове лишь смутные очертания лиц, пересечься с которыми ему больше не доведется. это для них он личность известная: школьный друг с трагичной судьбой, переживший потерю карьеры и перелет за океан. о ханамии они не слышали даже краткой сводки, никто из гостей не представляет, какими именно узами он связан с присутствующими здесь, и киёши этому рад.

его не волнуют тяжелые осуждающие взгляды, не заботят и потенциальные постсвадебные вопросы; рико, прости, я обещал, что на свадьбе его появление не скажется. видимо, обманул — происходящее не является подсознательным саботажем, но лишнее внимание приковывает все равно. если бы киёши сейчас был способен его ощущать, то обязательно бы огрызнулся: у него сейчас душа счастьем как пеленою окутана и сердце в томительной неге бьется чуть чаще обычного.

смотреть друг другу в глаза, держаться на виду у всех за руки — светлую, здравомыслящую голову теппея ведет. в каждом жесте чувства и обоюдное помешательство. он никогда не возьмется угадывать, о чем думает ханамия, но отчаянно хочется верить — от каждого проведенного вместе мгновения ему становится лучше.
— немного, — улыбки у них разные, однако было ли хоть что-то схожее? не на первый взгляд точно, и от этого ситуация лишь притягательнее с каждой секундой становится. замечая на чужих губах азарт, киёши отвечает родным теплым. на лице не излом — мягкий изгиб.

быть ведомым ханамией легко даже слишком, но киёши отказывается анализировать и думать. он вволю дает себе чувствовать. ткань у рубашки мягкая, а по коже под ней бегают мурашки. и не нужно больше ничего говорить: ни бросаться на амбразуры с криком, ни отдавать распоряжений. все и так понятно, все и так идет своим чередом.

киёши заключает ханамию в объятия и притягивает чуть ближе — ханамия кладет руки киёши на плечи. четким остается только его лицо, все вокруг — небрежные мазки бледными тонами, а в радужке глаз напротив — целая вселенная. стук сердце перемешивается с музыкальными битами; те, кажется, замедлились. по краям вырастают други пары, и теппей в полной мере осознает происходящее — они с макото двигаются в такт песне о любви и наслаждаются, видит бог, каждой — все еще будто бы замедленной — секундой. нормально? логично? происходящее вряд ли бы смогло привидеться во сне, но наяву оказывается лучшим из сотен тысяч возможных вариантов. наверняка существуют альтернативные вселенные, в которых киёши с ханамией никогда не встречался; киёши счастлив, что ему не нужно проживать ни одну из всех.

рядом с ханамией не просто хорошо, рядом с ханамией так, как больше ни с кем и никогда.

киёши прикрывает глаза и легко касается чужого лба губами. в этом жесте нет обещаний будущего, нет в нем и никаких «навсегда». в нем — беззвучные признания в искренности происходящего, в ненадуманной нежности, в простой радости слышать кожей биение его, ханамии, сердца, которое наповерку оказывается из обычной плоти и крови, как бы ни маскировалось на протяжении долгих лет под льдину.

позвоночник пробивает легкая дрожь, когда ханамия проводит пальцами по затылку. мимолетные касания будоражат что-то давным давно признанное мертвым, оно скулит раненым зверем, скрываясь от ярлыков и определений. киёши знает — все это не от того, что так долго был заперт в собственной черепушке, но от того, что прислушался к отказавшемуся от сердцу доспехов. железо никогда и не было исходным материалом — крепкая броня, нацепить которую пришлось еще в раннем детстве. без нее почти что боязно, но, наконец, правильно. у киёши улыбка мягкая и добрая, если бы ханамия только осознавал находящуюся в его руках власть —

на заднем фоне девушка глухо смется, сидящие за столом парни переговариваются, и только теппей не отводит взгляда от искрящихся глаз макото. они мило переливаются в зависимости от смены освещения, киёши пытается запомнить каждую возможную вариацию. ханамию он сильно превосходит в росте, но сейчас это вовсе не чувствуется. чужая душа — разумеется, потемки, но будь киёши человеком хоть сколько нибудь азартным, он пошел бы ва-банк, поставив все на красное. то, что происходит сегодня — не случайность, не стечение обстоятельств и совершенно точно не ошибка.

вечер пронизан невозможной ранее откровенностью, и рваное прошлое окрашивается во все более богатые алые оттенки. к этой секунде судьба вела их сквозь боль, слезы и отторжение. но не зря на удачу вокруг запястья повязывают ниточку красного цвета — той, что доверено скреплять две уставшие души, довелось изрядно искупать в крови. на окрас уже не сможет повлиять ни холодная вода, ни стиральный порошок, божествам больше не получится оттягивать момент благосклонности.

0

10

все эти люди его не знали — того киёши, что ханамия держал в своих руках. не видели его пополам сломанным, не видели его до беспамятства счастливым. словно от человека ханамия забрал себе только самые острые грани, конечные точки, два разнополярных полюса, соединив их красной ниткой. компромиссы, балансы, уступки — оставь их своим недалеким друзьям.

и не то чтобы он планировал идти на мировую, привнося элемент неожиданности в чужой праздник. хотелось просто видеть, наблюдать, продолжать писать эту замысловатую историю как у бредового графомана, не способного поставить точку. нужно больше материала для бессонницы, больше фотографичных картин, что будут всплывать перед глазами, стоит их лишь закрыть. ханамия без стеснения изучал теплый блеск, словно отсветы золота, у теппея в глазах и поражался тому, на что способен один его крохотный шаг навстречу.

стоило лишь дать слабину, уцепиться за воздух, и киёши — извечно голодный до мягкости, спокойствия этой пригретой на груди змеи — быстро терял голову под чутким присмотром ханамии. вопросы множились — как и откуда. макото с точностью до дня знал хронологию своей патологии, она была взрослой, осознанной, тысячу раз вывернутой наизнанку. киёши в тревожном контексте, где мы и вместе, жил от силы несколько дней; но как же ему шла эта сложная роль. в его привязанности к плахе был какой-то нездоровый механизм: ханамия прекрасно знал, как связывает людей нанесение ран, но в плоскости ненужных чувств до последнего видел себя одиноким. нет-нет, ни за что, тебе хочется просто страданий, тебе кажется, что ты заслужил.
касаться его плеч, небрежно закидывая руки, обнимая крепче и чувствуя жар от его ладоней на себе, глядя в глаза выжидающе, неотрывно, и думать, что я для тебя все еще наказание — ханамию ровным счетом не смущало ничего.

голова все никак не отключалась и выдавала критическую ошибку. так нельзя, так не бывает, нельзя быть таким снова и снова. он все пытался высмотреть ответ: что киёши ведет и почему его тянет. тогда, на площадке, ханамия еще убедил себя в его искренности, потому что тогда за ними не было новой войны, только эхо выстрелов от оставшейся в прошлом. теперь — порезы были свежи, и ханамия еще помнил скопление яда у себя на языке и бессилие от налившейся горкостью злобы. он ведь тоже хотел просто тебя увидеть — за слабость был без промедлений наказан. ханамии хотелось уложить киёши в расчерченную клетку своих реакций, но его огромное сердце туда даже не влезало, ломало все установленные принципы. он ответил не тем же — был благодарен и рад каждому жесту. ханамия это принял, окей, идиот. у меня будет целая вечность подумать о том, что в твоей голове.
пальцы скользнули по затылку, замерли у киёши в волосах.

пока у них было время, нужно было брать от него все.

макото смог не улыбнуться, когда киёши уткнулся горячими губами ему в лоб. сильнее вдарило его жаром, а поверх ударившего в нос шлейфа парфюма можно было еле-еле расслышать запах кожи. навязчивые мысли в голове гудели роем всполошенных насекомых: а что если я сейчас уйду, если скину с себя твои руки и громко скажу, что ты снова попался, если ударю тебя и заставлю обо всем пожалеть. подобные картины проносились перед глазами в самых ярчайших подробностях, но на деле ханамия едва двигался. в сопливую музыку не вслушивался, на киёши больше не смотрел.

шанс все испортить он долго проговаривал про себя. оформленная, законченная мысль вертелась на языке, но все боялась быть озвученной. люди по близости все еще ровным счетом ничего не понимали: была тысяча способов дать заднюю и все объяснить, сбежать и оправдаться. для ханамии легко вдвойне, потому что в многослойный обман любой бы поверил легче, чем в болезненную, тяжело дающуюся ему искренность. если киёши тоже в нее верит — кажется, они обречены.

ханамия продолжил размеренно гладить его по шее сзади. через простые ненавязчивые прикосновения передавалось понимание и покой — как закинуться транквилизаторами и перестать, наконец, изводить свою голову. ханамии под конец терзаний показалось, что об этих словах придется жалеть уже ему, но все еще не смог сдержаться. знаешь, милый, я привык быть в центре внимания.
он вскинул голову, и они почти коснулись друг друга носами. прозвучало с вызовом, с предложением поставить на кон все.

— слабо поцеловать меня при всех?

ханамия ровным счетом не понимал, чего ждет. проверка на прочность больше походила на плавку тонкого льда. за свою репутацию трястись не приходилось, это вообще не его тусовка, плевать, что подумают. установившее выглядело еще слишком хрупким, чтобы так опрометчиво его испытывать, но ханамии казалось, что он, в первую очередь, испытывает здесь себя, пробуя на вкус эту трепетную взаимность. нездоровую и страшную, но ту, что нельзя было просто так бросать. она жила вопреки тому, что ханамии нельзя было верить, никак и ни при каких обстоятельствах. каждый его поступок об этом кричал, и мало было в нем лжи: он не верил и самому себе. власть и сила пьянили, они были в его руках, замеревших у киёши на плечах.

0

11

сердцу нужно одно: оставаться как можно дольше вот так, вместе. чтобы в касаниях правды было больше, чем в словах, чтобы во взглядах была лишь выбивающая из-под ног землю искренность. в приглушенном свете ресторана не оставалось возможности лгать и утаивать. оголенные нервы ластятся о правду, не боясь быть изорванными. потому что в правде — необходимость не отпускать и быть рядом, прислушиваться к чужому дыханию и случайно щекотно задевать носом чужую челку. происходящее нельзя назвать сумасшествием — напротив, умасливающее душу спокойствие.

пожалуйста, дай знак, что тебе спокойно тоже. осознание киёши окатывает волной осознания: пенные барашки тихонько шумят, передавая информацию в каждую клетку мозга. то, что между ними — нельзя отвергнуть; от того, что между ними — нельзя отказаться. види боже, ханамия пытался. киёши это видит, слышит, чувствует. столько попыток перечеркнуть и уничтожить, чтобы все равно оказаться здесь. ханамии не повезло родиться умнее и проницательнее, киёши не хватило опыта читать между строк. не использовать полутона и в подтекстах, не слушать и не слышать сердце, руководствоваться лишь принципами и собственными мыслями о добром всегда было просто.

но гораздо проще оказывается прислушиваться к собственным чувствам и тонуть в до безумия важных глазах. ханамия вскидывает голову не в такт, легонько одергивая и возвращая к реальности — ко все еще самой лучшей из всех возможных. во взгляде разгорается пламя очередного вызова — киёши даже не видит надобности произносить ответ вслух. помнишь, касания все еще могут выразить мои чувства точнее.

на фоне уже новая песня о любви, но чем удивляться. на свадебных торжествах ничего другого звучать не должно. киёши останавливается, продолжая отвечать теплой улыбкой. с инстинктом самосохранения всегда были проблемы, однако сейчас он и мысли не допускает о том, что может обжечься. приступает еще чуть ближе и думает о том, какой же ханамия дурак — ему не нужно брать киёши на слабо. тот уже раскрыл все карты, найдя тебя после побега первого и обрадовавшись твоему появлению после второго. брать на слабо — сомневаться в намерениях, но теппей — раскрытая книга. значит, все-таки, саботаж.

улыбка на губах хитрая, сердце — шальное — бьется о ребра неровно. киёши слегка наклоняется и целует скулу — ту самую, которую на веранде очерчивал, целует висок, целует щеку, опускаясь к губам постепенно. их он касается в последнюю очередь, но все еще неизменно мягкие. в классические тексты о любви вплетается ворчание посторонних; оно абсолютно лишнее — белый шум от людей, не знающих абсолютно ничего и не желающих хоть что-либо понимать. наверняка в этом зале целовались многие, но точеные фигуры киёши и ханамии притягивают к себе внимание во сто раз активнее. вопросов на следующий день будет целое множество, но теппей их больше не боится, потому что ответы наконец начинают рождаться.

одной рукой удерживать за поясницу, второй вести пальцами по позвоночнику; горячо дышать в раскрытые губы и прикрывать глаза в неверии. не должно быть так хорошо, не должно с такой силой мозг вести от одного единственного человека, но киёши не просто хорошо. киёши счастлив. в поцелуе слишком много. в нем и «почему тебя никогда не было рядом», и «пожалуйста, давай еще», и «ты дежа не представляешь, насколько важным становишься».

отрывается, чтобы взглянуть на ханамию затуманенным взглядом, и ему так сильно нравится раскинувшаяся перед глазами картина. припухшие влажные губы, слегка покрасневшие щеки и такой же подернутой поволокой взгляд. улыбка — затем все по новой. языком по зубам и забирать последние сантиметры пространства, обнимая все крепче.

на свадьбу приход ханамии все-таки повлиял. даже если бы захотел, не смог бы появиться незаметно. его — нет, их — поведение повлечет перессуды и распросы, а хьюго с рико наверняка смажут свадебные воспоминания удивлением. как много они не знали о киёши? но это — неправильная постановка вопроса, потому что киёши слишком многого не знал о себе сам. раньше всегда выбирал их, а теперь наконец осознал, что впервую очередь надо думать о себе. ему же нужен ханамия.

такой трепетный в своих прикосновениях и такой понимающий без единого произнесенного слова. как же много пришлось тебе страдать из-за своей чересчур умной головы? выдыхай, родной, тебе больше не нужно сражаться в одиночку. из киёши получится потрясающий союзник. сегодня вам уже удалось сработаться, так почему не попробовать продолжать в том же духе и дальше.

дыру в груди зашивают толстыми нитями, неаккуратными стежками и без особого внимания. больному нельзя помочь, пока он не захочет исцелиться сам — выученное одиночество киёши готово сдавать позиции, и этого должно хватить. начало положено, ране останется только затягиваться. ханамия вдоволь насмотрелся на алые внутренности, вдоволь напился крови с привкусом железа, изучил досконально до такой степени, что секреты перестали быть возможными. откладывай ножи в сторону, настало время зацеловывать испещренное множеством шрамов податливое тело.

0

12

наверное, он бы понял, если киёши, пораскинув мозгами, дал заднюю и миновал бы лишние проблемы. ничто не задевало, все острые углы сгладило сильным течением, ханамия бы точно лишь посмеялся над собственной провокацией, выйдя из проигранной партии победителем.

но, господи, какой идиот, думается ему, плавясь под касаниями губ. трепетных, любовных — в таких поцелуях весь киёши, заполненный до краев нерастраченной нежностью, что обрушивалась на макото водопадом. он щурится и задерживает дыхание, чужие взгляды, устремленные на них, добавляли масла в огонь, потому что ханамии не нравилось, когда кто-то видел его таким угомонившимся, принимающим, поплывшим в нежности. да и был ли он таким когда-то? киёши прошелся короткими поцелуями по его лицу, и в унисон с ударом сердца коснулся губ. в простой поцелуй не вмещалась вся сотни признаний в долгожданности и свободе; они целовались всего второй вечер в жизни, а ханамия понял, что все время до сего момента скучал по этой силе и мягкости, с которой киёши его целовал. аргументов не осталось, в голове, наконец-то, стало так чисто — до хрустального звона и белых стен черепной коробки. ничего, кроме прижимающий к себе ближе рук, и пальцев ханамии, перебирающих киёши волосы на затылке. так целовалось бы те, кто любит друг друга целую вечность, неся этот крест на двоих, но даже думать о любви было не так страшно, как отрываться от губ.

ханамия заморгал отстранившись, но растерянное его лицо в миг сменилось на прежний азарт. у теппея заблестели мокрые губы, но любоваться ими не было никакого толку. ханамия утянулся в поцелуй снова, скользнул языком в рот, тепло все быстрее разрасталось до пламени, искры которого били как электрический ток, подстегивая быть ближе, обнимать крепче, целовать глубже. нравилось до дрожи в пальцах все — даже задирать голову, тянуться выше. спину жгли горячие ладони, и ханамия сжал киёши волосы сильнее, не стесняясь ничего. посреди зала в разгар чужой свадьбы — макото чувствовал прикованные взгляды и почему-то испытывал гордость. киёши не из тех, для кого подобное было бы праздным делом, от него вообще не ожидалась бы такая беспечность, но ханамия видел — он в его ранах и мыслях, он его толкает на безрассудства. в этот раз даже не чтобы убить.

— блять, да ты совсем с ума сошел?
резко, быстро, неприятно. против воли разорвав поцелуй, ханамия демонстративно коснулся пальцами своих влажных истерзанных губ, что тут же растянулись в самодовольную улыбку.
хьюга рвал и метал: дернул киёши за плечо, насильно оторвав его от ханамии, и силком обернул к себе. молодожена можно было понять, но макото ситуация еще лишь больше стала нравиться. наконец-то, в размеренной тусовке появились интересные подробности. еще он знал на сто процентов, что друзья киёши определенно было в ахуе не от того, что он просто так и с плохо скрываемым удовольствием целуется на публике с каким-то парнем.

друзья киёши знали его историю болезни, поэтому тот факт, что целовал киёши не кого-то, а ханамию, должен был вгонять их в ужас.

судя по хьюге, что-то примерное такое и испытывал. если теппею понадобится помощь в оправданиях, то он обязательно поможет, а пока что веселее было наблюдать со стороны. губы все еще горели, и во всеобщем замешательстве ханамия хотя бы смог выдохнуть. киёши выбивал всю землю из-под ног и заставлял сомневаться в самых надежных вещах. например, в мысли, что ханамией никто и никогда не будет нужен. в той, где он не способен испытывать глубокие чувства. количество адресованных к киёши зашкаливало, копилось грудой мусора, в которой он сам давно запутался. оно прогорело так ярко и яростно, что будто бы теперь в слое пепла и пыли проглядывалась цветущая истина.

ох черт.

ханамия отошел к столу, где темнее и не было видно его розовеющих щек; опрокинул в себя еще два бокала шампанского и угомонил сердцебиение. из всех великих лицедейских его задумок эта была полнейшей импровизацией, но боже, какие овации. он, долго думая над формулировкой, набрал соо для имаёши:
«какие бы слухи до тебя ни дошли — все правда»

одна из историй, о которой будут слагать легенды.
пара парней за соседним столом все еще неровно дышала к расслабленной фигуре ханамии. о гомофобии переживать не приходилось: поди научи двухметрового шафера жениха как жить и с кем обниматься. но более защищенным макото помогало знание, что он делает что-то верное. от правильных решений тревога рассыпается, лопается пузырьками в высоком бокале.

хьюга рядом уселся с лицом приговоренного к смерти. вела его, очевидно, исключительно совесть. когда киёши рядом не было, разговоры у них обычно не задавались. хьюга отвел взгляд, снял очки, принялся их нервно протирать, а ханамия успешно делал вид, что его не существует ровно до тех пор, пока тот не подал голос:
— я искренне не понимаю, что тебе от него нужно, — тихо, чтобы другие не услышали, но достаточно уверенно, чтобы не начать паясничать в ответ сразу же.
— ничего, — отчеканил ханамия после долгой паузы на прожевать.
бывший капитан сейрин полутонов и намеков не понимал, поэтому, посидев и попялившись еще на его профиль, продолжил донимать. честно слово, нужно было обладать терпением киёши, чтобы это хоть как-то вывозить, а ханамия, даже будучи сытым и расслабленным, не имел никакого.
— я серьезно, в чем дело? зачем ты с ним так поступаешь?
— как?
— так.
макото обернулся, уставился на хьюгу с почти искренним недоумением. чужое замешательство веселило, а недоверие понималось. все вокруг смотрели одну картину, а они с теппей проживали свою собственную, язык которой никому не был известен. впрочем, эта бессмысленная доебка уже надоела. ханамия заранее знал, как будет от хьюги избавляться.
— ладно, — он поманил его к себе пальцем, — скажу, что нужно от него, только по секрету.
жених засомневался, по его лбу, изрезанному морщинами, можно было прочитать весь мыслительный процесс, однако слепая забота о друге толкнула хьюгу приблизиться к ханамии. тому же столь тесный контакт с неприятным человеком дался трудно и через силу и был выполнен только ради фееричного результата. неприятным теперь казались будто бы все, кроме одного.

ханамия в чужое ухо сперва усмехнулся и только потом сочно — с чувством, с толком — выдал:
— ты бы знал, как он трахается.

на лице джунпея можно было жарить что-то там для праздничного стола. он залился краской до самых ушей, а от ханамии отпрянул, как от прокаженного. тому хотелось смеяться в голос, но улыбки для росписи в наглости было достаточно. хьюга даже пиджак одернул, когда поднялся, будто ханамия и его шуточки обладали способностью пачкать.
но если бы это были шутки.

0

13

забывать о наличии посторонних здорово ровно до того момента, когда они решают напомнить о себе. было бы здорово, будь в плане на сегодняшний день еще хоть что-то кроме ресторона — тогда гости смогли растечься, оставить в покое, дать возможность до конца осознать произошедшее. но, увы, это финальная точка и кульминация праздника: никаких фейерверков на побережье и запусков фонариков, наблюдать за которыми в лос-анджелес киёши привык. все сюрпризы уже отгремели, ничего грандиозного больше не ожидалось. диджей упорно отрабатывал гонорар, плавно меняя треки и старательно скрывая шепотки, в которых жажда до перемывания костей.

обсуждать счастливых супругов не так интересно, как двух забывшихся парней. первое — чужое счастье, за которым так долго следили, которому можно только завидовать и формального оформления которого многие ждали; второе — все еще счастье чужое, но уже инородное, незнакомое и такое легкое для порицания. большей части невдомек, как много за каждым касанием и вдохом; большей части плевать на бэкграунд, самое важное — создать инфоповод. они не знают ни киёши, ни ханамию, но это волнует в последнюю очередь.

кто киёши и ханамию знает, так это сами супруги. если начистоту, то истерика хьюги была вопросом времени. сначала делать, потому думать — вот принцип действия, что два года назад, что, видимо, сейчас. и киёши с радостью бы закатил глаза, но в эту пару секунд он занят лишь глубоким вдохом в попытке вернуться к общему контексту.

— хм, да вроде нет?
теппей быстро находит дежурную улыбку. то, что для него оказалось единственно верным, осталось необъяснимым даже для друга. но в глазах ханамии огоньками озорство пляшет, и киёши зеркалит. сегодняшний вечер сплетен из идеально дополняющих друг друга лоскутов, цвета у которых лишь самые теплые. поэтому — еще один спокойный вдох — киёши делает то, что делал всегда — уравновешивает вспыльчивость хьюги. на губах — все хорошо, так надо, не забивай голову, и я потом тебе все объясню. твой интерес к моему счастью похвален, но давай его развивать не в твой день, дружище.

ведь в ежедневниках сегодняшняя дата обведена в кружок по случаю свадьбы, никак не во славу начавших затягиваться ран киёши. так что улыбка, дружеский хлопок по плечу, аккуратное отступление: «меня, кажется, рико зовет». полуправда — рико действительно сверлит глазами с тем же посылом, что и хьюга, но у невесты с чувством такта в миллионы раз лучше. киёши бросает взгляд на макото, и по ребрам разливается тепло. ненароком оброненные нам и вместе в начале вечера могли бы стать пророческими, если бы все не было предрешено давным давно. взаимность не кажется новой: она ощущается возвращенной после преступно долгих лет разлуки.

— ты все еще должен мне объяснения, — недовольно вздыхает вытаскиваемая из-за стола рико. за этот вечер она перетанцевала с доброй половиной гостей. соблазн отказать каждому из них был до безумия велик, но теппей — всегда другой разговор.
— я помню, — отказываться от собственных слов в планах не было, да и к тому же в этом разговоре не будет места оправданиям, лишь краткое пояснение, что счастье — оно в глубине чужих глаз, в аккуратности чужих касаний, в готовности отвечать на каждое действии, в понимании, не требующим слов. рико и сама должна понимать, что это такое; в противном случае — киёши хочется верить — не стала бы сегодня идти к алтарю. ей хочется желать лишь самого лучшего, — но, может, все-таки не сегодня?

рико картинно поджимает губы — точно также, как делала в старшей школе; киёши не выдерживает и смеется. некоторым людям не суждено измениться: для хьюго и рико такая стабильность играет на руку. их отношения изначально строились на будто бы врожденном умении друг друга дополнять. отбери у них эту возможность, и все может запросто рухнуть. несмотря на видимую простоту и прочность, такую судьбу киёши себе бы не выбрал.

очередная песня подходит к концу; три минуты с небольшим, и все будто бы в норме. осталось вернуться к ханамии, а там — возможно — и откланяться. сегодняшней ночью можно найти занятия интереснее игнорирования перешептываний практически незнакомых людей.

— я пойду к нему, — улыбка, — и да. я уже говорил, но ты выглядишь сегодня великолепно.
— иди уже, — щеки рико рдеют румянцем. ей привычнее комплименты о профессиональной компетенции; киёши совсем не смущается произведенного эффекта — он всегда предпочитал говорить правду.

сейчас же правда в том, что ханамию он в зале не видит. и вот это — гораздо страшнее обвинений друзей и быстро начинающих ползти сплетен. взгляд перескакивает с одного гостя на другого, все никак не находя нужную макушку иссиня-черных столов. его нет ни за одним из столов, ни стоящим в зале. в голове сразу тысячи навязчивых мыслей: неужели где-то ошибка? неужели ханамия ушел? неужели он все-таки снова сделал недостаочно? киёши бледнеет, теряя почву под ногами.

душащей паникой забивается глотка за считанные секунды, взгляд уже не просто перескакивает — лихорадочно бегает, останавливаясь лишь на хьюге, как на одном из трех — или уже двух? — хорошо знакомых здесь лицах. но тот лишь закатывает глаза и осуждающе качает головой, а потом сдается и указывает на уборную в противоположном конце зала. киёши одними губами незаметно благодарит: в этом все еще весь хьюга, через силу принимать решение, которое не нравится, но которое все еще кажется правильным.

держа ладони под холодной водой, киёши выдахает и сам себе удивляется. обретать себя — это всегда так больно? начинать доверять себя другому человеку — это всегда преодоление? что такое брать ответственность за других — ему хорошо знакомо, разделять же решения на двоих — вновинку. за спиной открывается кабинка, и в зеркале киёши видит его.

ханамия — не крест и не наказание;
ханамия — про тепло, которое лишь для них двоих.

— я почти поверил в то, что ты уехал.
не обвинение — очередная роспись под собственной искренностью. киёши обрел в ханамии все то, что и не надеялся когда-либо отыскать. заученная установка о бытии проходным человечком стоит на самом краю, готовая распрощаться с жизнью. пойманный через отражение взгляд вместо спуска на курок — когда-то стойкая вера рассыпается на мельчайшие кусочки после столкновения с самыми острыми скалами.

0

14

шампанское было ничтожно слабо перед способностью ханамии контролировать свою голову: нужно быть что-то куда крепче, чтобы он перестал следить за выражением своего лица, тоном голоса и краем глаза за происходящим в зале. не чувствуя киёши под рукой, расслабленность он напрочь терял. музыка осточертела, косые взгляды посторонних стали полосовать острее. представление окончено, киёши подписался под тем, что еще, кажется, до конца не понял, но работа ханамии была на этом окончена, хотя праздник даже нельзя было считать испорченным.

поднимаясь с места, он совсем не думает о том, что его могут потерять. киёши где-то там терапевтирует рико, и куда он денется; ханамия так же думает про себя, даже не поглядывая на входную дверь. его цель куда проще и прозаичнее, поэтому, видя киёши возле раковин, он удивлен, но не ведет и бровью. надо же, поперся за ним даже в уборную. но связывающая их цепь снова блеснула холодом страха — серебром стали.

ханамия включил воду, принялся мыть руки.
— испугался?
должно было прозвучать равнодушно, совсем слабым, необидным сарказмом. ханамии хотелось прощупать эту связь посильнее, а еще — обижаться самому. киёши, конечно, об этом и не думал вовсе, но страх потери в трех соснах — одном ресторанном зале — был жалок из уст того, кто собрался в скором впереди потеряться на другом конце мира. ханамия плавно готовил себя к этому заранее, как успокаивают себя мечтами о тихой смерти неизлечимо больные.

киёши слишком откровенный, и это практически смущает: вся грудная клетка нараспашку, и видны ошметки мяса, в который корывялся лично ханамия, для них отдельный зал славы. в теппее читается признание: я хотел бы тебе верить, но до конца не могу. за это хочется хвалить, хороший мальчик, следи за слепым пятном. ханамия горд тем, что научил его делать хоть сколько-нибудь правильные выводы. правда, киёши так медленно соображает, что информация потеряла свою актуальность. нет, он все еще способен уйти, чтобы что-то кому-то доказывать, включая самому себе, но спокойствие и рассудительностью вырастают на факте, что доказывать уже нечего.

столько лет убеждать себя, что он не имеет никакого значения, смысла, влияния, власти, чтобы сегодня легче вздыхать от того, что просто плечо его рядом.
его расположение, дебильная улыбка, рыцарские манеры, слепая, но упрямая готовность защищать ханамию, а еще — поддаваться на его авантюры.
их понимание друг друга без слов, разговоры через прикосновения. если макото и заставляет ставить свои намерения под сомнения, то киёши — открытая книга, заученная им наизусть.

но он озвучивает свои планы, когда в ненапряженной паузе заканчивает свои дела — смолкает сушилка и голоса через стенку, остается только далекий фоновый шум, сливающийся в белое полотно для широких мазков.
— думаю, с меня достаточно, — поворачивается к зеркалу спину, опираясь на столешницу, поднимает на киёши глаза, подводя итог, — пойдем отсюда.
никогда не вопрос и не выбор. ханамия — четкое понимание своих возможностей, а теперь еще и желаний. долгожданное им потакание. не нужны другие люди, вымученные формальности, просторные помещения, необходимость держать себя в руках.

здесь совсем другой свет: яркий, ослепляющийся, не позволяющий каждой детали чужого лица скрыться. ханамия в них подвисает: затуманенный взгляд падает ниже. хочется целоваться по-настоящему — так, чтобы ты понял, насколько все плохо, и макото дает себе волю. ладонь его, еще прохладная от воды, ложится киёши под подбородком, пальцы давят под челюстью, и жест пах бы агрессией, если бы ханамия не выглядел загипнотизированным змеей.

все должно было закончиться в тот раз именно так: импульс толкает вперед, и мы целуемся, забыв о том, что разодрали друг друга на куски.

касание приоткрытых губ совсем не похоже на поцелуй, ханамия просто задерживает дыхание и прикасается, даже не вжимаясь губами сильно, лишь рот в рот распахнуто замирает. держит киёши крепко — резкое движение и расцарапает шею. вся та мягкость и трепет остались в затемненном шумном зале, где полутени и много блестящих деталей, где уют твоих объятий и тепло, где киёши целовал его первым, расписываясь в притяжении.

они работают на контрастах: там, за что берется ханамия, все остро и черно-алое. даже признания звучат как проклятия, но теперь киёши должен знать, что так он пытается говорить. ты хочешь защищать то, что тебе дорого — я нападать, чтобы оно стало сильнее. это ласка, которой не учат ромкомы и примеры здоровых семей, но ханамия искренен. голову киёши он задирает выше, чтобы губами, наоборот, спуститься вниз, по челюсти и к шее. только тогда его ладонь расслабляется и оглаживает сзади, ханамия зарывается пальцами в короткие волосы на затылке. доступом к открытой шее он пользуется сполна: проводит губами по задранному горлу, замирает там, где бьется встревоженный пульс, и мокро, медленно, плавяще целует. съедает запахи и тепло кожи, обхватывает губами замеревший кадык. тот двигается — и ханамия ощущает его движение верх-вниз своим ртом — лишь когда киёши напирает, вжимает в столешницу сильнее, и не придумывается ничего умнее, как сесть на нее. секунда на прикидку — и развести ноги шире, чтобы киёши оказался ближе, подставляясь под влажный, ласкающий рот. ханамия голодный и дорвавшийся, он касается горла одними губами, не забывая, как теппей совсем недавно прятал его следы. засосов на сей раз не будет, он пугающе неторопливый, смакующий.

киёши, тобой наслаждаются.
а все отметки ханамии на уровень глубже, чем кожа.

0

15

киёши действительно испугался.
было страшно ханамию снова не найти, а еще было страшно чувствовать так много. рядом с ним — и улыбка искренняя, и пульс томительно учащается, и губы покалывает в предвкушении. во всем этом очень-очень много счастья и кое-чего еще, чему киёши дать определения не решается. пробел будто клеточка в судоку, о правильной цифре для которой уже догадываешься, но боишься в будущем запутать себя самого, оттого и пишешь короткий список чисел в уголке карандашиком, лишь бы не забыть идею. у киёши такой уголок появляется тоже: в нем и помешательство, и взаимопонимание, и — совсем-совсем тоненько — любовь. все слова об одном, но признаваться в этом самому себе страшно тоже.

потому что терять из виду — нырнуть под лед с вероятностью выплыть до ужаса близкой к нулю. улыбка остается лишь нервная, стук сердце начинает оглушать, а губы холодеют. во всем этом желание выблевать внутренности и стереть себе память, чтобы не знать этой боли и не знать, как по-настоящему хорошо бывает. проснуться одному в первый раз — неприятно, но достаточно — после нескольких часов размышлений — легко объяснимо. потерять ханамию сейчас, после каждого безмолвного признания — получить издевательскую пулю в колено перед смертельным выстрелом в грудную клетку.

— да, — отведя взгляд в пол. признание — не мотивационная речь для команды; озвученное вслух признание — прокручивание себя через мясорубку. на выходе лишь уродливый фарш из последствий, перед прикосновением к которому хочется брезгливо сморщиться. разбирать же ее на части и вовсе вместо пытки. от вида шнекового вала хочется забыть, что вся эта мясорубка в принципе существует — мерзкими ошметками на нем остаются сомнения и страхи — и никогда о ней больше не вспоминать. киёши нервничает, поднимая взгляд вновь, но у ханамии на лице размеренное спокойствие; следующий вдох оказывается намного глубже десятка предыдущих. рядом с ханамией — спокойно. взъерепенившаяся на считанные минуты паника зычно зевает: у страшного зверя клыки оказываются спиленными. его укус не подарит смерти, он даже не оставит рваных ран.

потом — снова глаза в глаза. на предложение, озвученное в утвердительной форме, теппей хитро щурится. ему и самому хочется уже отсюда уйти поскорее. в этом успокоившемся веселье им больше нет места: счастливая близость вызывает все больше вопросов, отвечать на которые совсем-совсем нет желания. и дело далеко не в том, что счастье любит тишину — дело в мерзких рожах, за которыми намерение уколоть побольнее. ханамии только дай волю — он уничтожит любого из них, но это займет время и место в голове — распыляться не хочется. хочется целоваться, расстегивать пуговицы на чужой рубашке, вести языком по фарфорового цвета коже, а затем стонать прямо в раскрытые губы.

от контраста его прохладной кожи и собственного разгоряченного сердца будто прошибает током. но важно другое — важно то, что киёши теперь действительно видит в чужих глазах. не обманчивое тепло первой ночи, а натуральное восхищение, посвященное ему одному. никто и никогда не целовал его так — так, чтобы искры из глаз и чтобы сердцо звучно билось о скрипучие ребра. хочется ухватиться хотя бы за что-то — без опоры он определенно упадет, но мысли быстрые и совсем не запоминающиеся, губы на шее — слишком шумный выдох в потолок.

необходимость ближе толкает вперед, и вот ханамия уже на столешнице. это совсем не похоже на побег, но, господи боже, как же плевать. киёши кладет ему руки на бедра, веки непроизвольно опускаются. попытайся зайти кто-нибудь из гостей сейчас внутрь, пришлось бы стыдливо выйти, и совсем не киёши с ханамией. потому что как бы ни был огромен мир, весь он центрируется в уборной токийского ресторана. ни одно событие за ее пределами не сравнится по важности с этими поцелуями. ты слышишь как сердце стучит? слышишь, как оно рвется наружу? все для тебя одного, поверь.
и снова голод разгоняет кровь, пересохшие губы полосуются каждым вздохом.

— давай я вызову такси, — хриплым голосом в потолок, пока сам сжимает ладони лишь крепче. оказаться в номере — предоставить карт-бланш на прикосновения, перестать быть скованными остатками приличия и наличия одежды, но как же сложно остановиться. в голове ни единой мысли кроме отельного адреса, в который, к сожалению, нельзя просто телепортироваться. киёши жмурится одновременно от удовольствия и в попытке вернуть себе концентрацию. увы, получается.
по обласканной чужим языком шее безжалостно проходит воздух из вентиляции. взгляд мутный и жаждущий; ладонями ведет к коленями, в нежелании разрывать контакт окончательно. но дальше можно будет больше, и это осознание перевешивает. киёши целует ханамию чуть ли не кротко, а потом все же тянется к телефону.

слегка подрагивающими пальцами нужный адрес набирается раза со второго.
— комфорт может подъехать примерно через семь минут, — киёши поднимает на ханамию взгляд в поисках одобрения собственных действий перед тем, как нажать на вызов и оплатить поездку. однако именно его он там и не находит — на лице застывает немой вопрос. теппей искренне не понимает и просто протягивает телефон. пункт назначения стремительно меняется; адрес незнакомый, идей в голове целый ноль.
а когда проскальзывает первая, киёши пытается яростно затолкать ее поглубже, возвращая ладони на чужие бедра. ханамия оформляет вызов и экраном телефоном разделяет пространство между их лицами: лицо — несмотря на непривычное выражение — распознается, платеж проходит. таксист должен приехать через пять минут, и это все-таки заставляет окончательно — пусть и временно — оторваться. киёши не задает вопросов, но быстро наклоняется, чтобы поцеловать спрыгнувшего со столешницы ханамию.

— секунду, — просит теппей после выхода из уборной. уходить совсем молча все же кажется некрасивым: новоиспеченные супруги покачиваются в такт очередной песне про любовь. рико аккуратно положила голову хьюге на грудь, а тот целовал невесту в макушку. их счастье — совсем другое, киёши теперь это точно знает. после короткого диалога, в котором благодарности и очередные пожелания, они возвращаются на исходное.

киёши возвращается тоже.
к ханамии, в котором и есть его счастье и то самое кое-что, которое отчаянно хочется окрестить любовью.

0

16

тугая цепь с каждым касанием все больше походила на атласную ленту — ту, что не тащит ко дну, а обвязывает подарки на прощание. губы у ханамии такие же мягкие, но естество стальное и непоколебимое. он как никогда твердо знает, чего хочет и как это заполучить, несмотря на то, что киёши и так безвозвратно его. ладони давят на бедра, сохранять ясность мыслей все тяжелее. ему нужно остаться наедине за закрытой дверью, чтобы отсечь все лишнее и быть наедине с перемолотыми в черную ядовитую пыль своими чувствами. прах неслучившейся влюбленности и расфасованный порошок, напрочь лишивший ханамию покоя. он думает с нарастающей злобой, что нужно такси и сваливать отсюда скорее, а киёши в не кажущейся чем-то странным манере, словно по натянутым проводам между ними пустили ток еще давно, но только сейчас заработали разбитые когда-то приемники, считывает его мысли и хрипло озвучивает.

ханамия не бросается в омут с головой, пропуская сперва безумную мысль через пару-тройку рациональных фильтров. на выходе все не так сумасшедше как кажется, куда острее под ребра вонзается мысль, что возвращаться в отель, где киёши остановился, совсем не хочется. секундная заминка на его лице, но они снова понимают друг друга без слов: теппей отдает и инициативу, и телефон, а ханамия стандартно не дает никаких облегчений и пояснений, но не то чтобы кто-то против.

ждать такси не так уж долго, киёши не отпуская хочется держать рядом с собой, но он коротко целует то ли прося, то ли извиняясь, и ханамия сглатывает свой эгоистичный, упрямый порыв вновь украсть его у друзей, не дав попрощаться. эта уступка, послабление дается легче, чем макото от себя ждал, и киёши его молчаливое согласие должно быть скромной, но редкой наградой. в зал ханамия больше не возвращается: сцене импровизированного театра пора от него отдохнуть. все самое интересное как обычно творится за кулисами.

он дожидается киёши на улице, закуривая на чистом автоматизме и еще раз прогоняя факт содеянного. не в первый раз и уж, пожалуй, не в последний, но никогда не было так важно и осмысленно. когда киёши догоняет, оказываясь рядом, взгляд ханамии по нему ползет почти что оценивающий. прикидывающий, стоишь ли ты всего этого, потраченного времени в смятых бессонницей в черную дыру ночах, обглоданных до блеска кости одних и тех же тяжелых мыслей.
киёши ему улыбается — приглушенно, свободно и невыносимо тепло, как греют закаты или чьи-то объятиях; и ханамия не улыбается в ответ вовсе не из-за сигареты во рту. это все вынести — тебя такого вынести — не представляется возможным.

такси подлетает без опозданий, на заднем сидении оказывается слишком много свободного места. токио за окнами неспящий и красивый, как кадр из какого-то фильма, неживой и плоский. вместо того, чтобы рассесться по углам, ханамия падает ближе к центру, и киёши догадывается его отзеркалить, чтобы не позволить потерять контакт, без которого больше, чем просто неуютно. будто только так цельно и по-настоящему: каждое прикосновение волной заполняет пустоты, которые когда-то казались бездонными. ханамия медленно и долго смотрит на большую ладонь киёши, уместившуюся у него на бедре, и понимает, что начал к этому понемногу привыкать. касание отдавало огнем и покоем одновременно, жгло кожу через брюки, было трогательно-нежным и хозяйским одновременно. ханамия не боялся даже его спугнуть — знал, что контакт не прервется, если он вдруг дернется. так и вышло: он, почти умостивший голову у киёши на плече, долго был расслаблен, а потом вдруг поднял ладонь и, неестественно выгнув руку, положил сложенные вместе указательный и средний пальцы ему аккурат на шею. ладонь теппея лишь скользнула по ляжке, а ханамия так и продолжил пялиться в блестящий пейзаж за окном. он все больше чернел и упрощался — чем дальше от центра, тем меньше этот город походил на мечту.

чем дальше от центра, тем быстрее сыпался песком камень старых баррикад.

ханамии потребовалась дюжина секунд, чтобы нащупать под теплой кожей пульс. посчитал про себя — вполне здоровый и ровный. прислушиваться к собственному не хотелось. но, с напускной усталостью вздохнув, ханамия негромко, но будто бы между делом выдал:
— матери до утра не будет, — пальцы прижались к жиле сильнее, — впрочем, ей похрену, может, пересечетесь.

пульс киёши ожидаемо скаканул, забился под кожей часто-часто. макото не видел его взгляда, смотря вообще в другую сторону, но чувствовал перемену каждой клеткой тела, что соприкасалась с ним. внушительнее всего там, где горячая кровь на мгновение слетела с катушек. ханамия убрал с чужой шеи ладонь и ею же прикрыл свою лукавую улыбку, пока тихо, но довольно смеялся.
— боже, — голос снова засахарился, — ты серьезно?

серьезно такой предсказуемый и простой или серьезно хочешь поболтать с его мамой? ханамии хотелось увернуться в шутку, но по итогу ни капли не соврал, пускай это и было неотличимо от очередного развода. киёши насквозь и наизусть, и вся его кровь не ему подчинялась — ханамия знал, как это работает, чувствовал на себе. он все продолжал улыбаться, упиваясь совсем не своей властью. на кончиках пальцев все еще горела искренность чужого сердца. собственное ему вторило, но куда более скрытно.

0

17

киёши не знает, куда они едут, и — на удивление — его это совсем-совсем не беспокоит. за окном сменяются цветные калейдоскопные картинки, но глаз за них даже не пытается цепляться, ведь не имеют значения ни яркие вывески, ни составляющие компанию соседние авто. нет важности и в водителе, то и дело бросающем недовольные взгляды в зеркало заднего вида. на душе у киёши — тепло и спокойно; ханамия рядом, и не может быть ничего правильнее этой близости.

кладя руку на чужое бедро, киёши обрекает себя на очередной оставленный без внимания недовольный взгляд водителя. на такое сейчас уже хочется лишь снисходительно улыбаться: чужое раздражение больше не кажется причастным. от него отмахнуться также легко как от сквозняка — достаточно лишь закрыть форточку, и после уделять внимание лишь тому, что действительно важно.

самым важным оказывается ханамия, в каждом движении которого больше нет и намека на желание совершить очередной надрез. не осталось неизученных внутренностей, как не осталось и возможности скрывать что-либо. у киёши для ханамии не только намерение уложить к его ногам весь мир, но и вся душа нараспашку. смелей, тебе достаточно протянуть руку, чтобы появилась возможность коснуться всего самого сокровенного. но слишком просто ведь, да? теппей облизывает пересыхающие губы, чувствуя чужие пальцы у себя на артерии. ему снова неизвестно зачем и почему, однако к этому, оказывается, можно привыкнуть.

и даже это одно единственное «можно» не может не радовать, ведь ему противостоят целые десятки самых разных «нельзя». например, щекам нельзя перестать заливаться румянцем, а сердцу нельзя оставаться спокойным, когда под ребра утыкается вытащенный из-за пазухи очередной нож. даром, что лезвие нарочно тупое: таким при всем желании боли не причинишь. киёши не выдерживает и разворачивается в очаровательном недоумении. они едут домой? ханамия смеется легко и беззаботно — киёши не выдерживает и глухо смеется в ответ. сердце бьется чаще не от — хотя это тоже волнительно — потенциальной встречей с матерью, а от самого осознания, как близко его пускают.

картинки за окном становятся блеклыми, а в перехваченном чужом взгляде ответа: нет больше нейтральных территорий, но есть абсолютное принятие — порознь уже невозможно. изначально ханамия был соперником, после — внезапным помешательством, но в каждом образе была доля абстракции. отрывки, которые были видны лишь благодаря случайным стечениям обстоятельств, теперь складывались в цельную — абсолютно завораживающую — картину.
— еще как, — пускай воспринимает, как хочет. все равно в абсолютно каждой детали происходящего слишком много смысла, приобретающего вполне себе серьезный характер. теппей не выдерживает и легко целует уголок губ макото; конечно, рядом с тобой сердце будет биться чаще, чему ты вообще удивляешься.

не будь манерам в воспитании киёши было уделено так много внимания, он бы обязательно вышел из такси молча, еще и хлопнув дверью напоследок, наплевав на потенциальное понижение своего пассажирского рейтинга. но вместо этого уважительное «спасибо, доброй ночи» и   бережное отношение к чужом автомобилю. затем — очередное урчание мотора, и они остаются одни во всем мире. спальный район укутан ночной пеленой, в окнах практически не горит свет. есть исключения: у редких полуночников можно заметить отблеск монитора за стеклопакетами, кое-где виднеются оставленные на ночь фиолетовые лампочки, которым вверили надежду на отсрочку смерти домашних растений. в одном из таких одинаковых окон совсем скоро загорится свет. киёши обводит высотные здания быстрым взглядом, чтобы потом заново терять себя в глазах ханамии.

сегодняшняя свадьба уже кажется безвозвратно далекой, мир снова крутится вокруг лишь них одних. словно точка а у получасовой поездки на такси была толпой, а б — недосягаемый край мира, заглянуть за который готовы только они двое. киёши кажется, что если ханамия рядом, ему под силу совершенно все. так было, на самом деле, всегда, но мотивация отличалась, сейчас она сплетена из плотных нитей самых любимых оттенков. ее можно повязывать шарфом вокруг шеи, чтобы больше никогда-никогда не было холодно.

киёши перехватывает ладонь ханамии, переплетает пальцы в замок и ведет аккуратно по лицевой стороне. в каждом жесте оглушающая нежность, которая будто копилась всю жизнь ради него одного.
— веди?

улыбка — одна из отличительных черт киёши, но такой она бывает редко. не привычная доброжелательность, а весь трепет и вся искренность, на которые только способен. в первую такой ночь в глазах ханамии он искал тепло, не следя за собственноручно разведенными пожарами, цель у которых одна — сжигать все живое дотла. теперь все по другому: язычки пламени ласково лижут грудные клетки, заслоняя от всех возможных опасностей. пульс снова учащает свой бег, потому что реальность наконец потрясающе хороша. в ней нет удушающего одиночества, как нет и тревожности, зато в ней есть огромной силы взаимные — что казалось чуть ли не невможным — чувства, а еще очень сильное желание целоваться. и если с первым еще придется научиться жить, то второе можно реализовывать уже сейчас.

0

18

рациональностью можно оправдать многое, и ханамия был в этом чертовски хорош. он говорит себе, что все логично и так нужно. что в их перемещении туда, куда не следует, нет ничего сакрального; в этом лишь удобство и комфорт, капля осознанности и много логики. все в порядке, ты все еще себя не потерял. ханамия намерен вручить киёши книгу, а это еще не гарант понимания мыслей автора.
вот бы только автор сам понимал эти мысли. смог бы распихать их по полкам, размотать клубок до начала. тело ханамии тянется, пока мозг - упрямо оправдывается из последних сил.

на улице тихо, а дом - железобетонное молчаливое чудовище. памятник человеческой потребности в покое, которое у киёши будто бы вовсе нет, как и дома. безопасность - это не про ханамию, но тому все равно. макото кажется, что на нем все еще остались куски ржавой брони, и киёши об них обязательно покалечится, но реальность дрожит под светом высоких фонарей, идет мелкой рябью. киёши касается только кожи и того, что под ней, его пальцы ничуть не встречают металла, и мысль о собственной слабости отдает холодным ужасом.
но теппей улыбается, смотрит так, будто счастлив и не сходит с ума, а приходит в порядок, и ханамия хмыкает, устав разбираться в осколках прежних вариаций их самих.

лифту не приходится ехать так же долго, как в первый раз. все как-то проще, и ханамия ведет себя естественнее: не строит глаза, а ищет ключи, потому что закрыть дверь за собой важнее, чем что-либо киёши сейчас доказывать. соблазнять, намекать, препарировать заживо - нет смысла. одно слово, и он распахнет ребра как клетку, выпустив оттуда истекающее кровью сердце. ханамии же не полезть туда больше руками, и чужие внутренности под ногами не нужны. то, что раньше считалось в их войне за награду, теперь осозналось как просто старые раны.

ханамия завозился по карманам всего на мгновение и даже не отвлекся от поисков, когда ладони киёши поползи по его животу, а к спине прижалась широкая грудь. он почти навалился, тяжелый и теплый, до ужаса естественный и ненавязчиво настойчивый, как будто пытающийся коснуться все больше и больше и, наконец, не стесняющийся это делать. подбородок опустился ханамии на плечо, и киёши принялся рассматривать, что происходит. ему буркнули что-то вроде «секунду», и ханамия ничуть не выдал того, что эта нежность, незнакомая и абсурдная, доламывала кости изнутри. каждое крепкое объятие дробило на трещины, каждое касание оставляло ожоги. когда лифт открылся, он шагнул вперед, и руки сползли с его талии, позволив вздохнуть полной грудью, но ханамии нравилась уверенность в том, что они вернутся.

на свое законное место.

на этаже тоже было тихо, но ханамию совсем не волновали соседи. совсем редко к нему заглядывали друзья, и никогда - кто-то из тех, с кем доводилось спать. какой-то особо охраняемой крепости не было, но ханамия любил строить заборы и вычерчивать границы, особенно те, что должны были его защитить, и одну из них приходилось прямо сейчас стирать. в голове было ясно до одури, чем закончится ночь и что будет наутро, и оброненная в машине шутка перестала таковой быть. хорошо, оставайся, ты не причинишь мне вреда, а значит мне не потребуется делать тебе больно. простая математика выводила задачу вновь. руки, открывающие дверь, ничуть не дрожали.

внутри было темно и прохладно, ханамия сам оставил везде открытыми окна. он щелкнул выключатель, зашел в прихожую, киёши - следом, и ханамия потянулся к замку перевернуть защелку, понял, что запер того в клетку из собственных рук, и вздернул голову наверх. там ничего не изменилось, тот же невыносимый взгляд, и киёши, от которого отказаться было сродни эвтаназии. нет, ханамия никогда его не поймет, не разложит на составляющие, сколько бы кусков ни отсек, и пазл никогда не сойдет, потому что они не часть целого, а ебаное зеркало, когда-то разбитое от ненависти к увиденному, навлекшее после долгие годы несчастий. это не судьба, нет-нет, это проклятье, от которого, наверное, можно избавиться, но ханамия не всесилен, каким бы ни старался себя воображать, а осколки сходились пазами, рваный край в рваный край, и картина - зеркальная - начинала работать. там, где у тебя через край, мне до ужаса пусто.

там, где ты сможешь быть честным, я не устану лгать.

его толкнуло киёши на грудь резким, отчаянным импульсом. можно было целоваться по-настоящему: без томным гляделок и дразнящих нежностей. можно было сминать его губы, а языком прямо в рот, влажно, голодно, нетерпеливо. искренне - так, как хотелось ощущать сильнее, теснее и глубже. ханамия кусался и торопился, ладони его сразу замкнулись у киёши на шее, вот бы след там оставить навечно. только так - поцелуями, жестами - получалось вдалбливать в нужную голову нужную мысль. ханамия оказался так себе оратором, и с киёши разговаривать давно не хотелось. слова были с двойным дном, что лежало на уровне всеми забытых могил. целоваться получалось честнее - так сразу становилось яснее, что и кому до дрожи в пальцах необходимо.

ханамия, не отрываясь, скинул ботинки и потянул с киёши пиджак. отстраниться было страшно - так долго было далеко, что теперь жадно хватался за близость. губы быстро заныли и заалели; пока теппей возился с рукавами, ханамия с упоением очерчивал острую линию его челюсти языком. и во рту было сладко от языка до самого горла, вылизывающего небо, проходящегося по губам. зубы сомкнулись на нижней, и ханамия самого себя не узнал. в прошлый раз было так же жарко, но не так правильно. словно тогда была встреча случайных любовников, а теперь были люди, что-то знающие о том, какой сильной любовь может быть.

от непрошенных мыслей в голове было легко отмахнуться, достаточно было вцепиться в плечи киёши сильнее, схватить за волосы покрепче. ханамия потянул его за собой, не разрывая долгого, лижущего поцелуя, попятился из света прихожей в темноту коридора, а через пару-тройку метров толкнул спиной дверь в свою комнату. он смог это сделать - разлепить языки с влажным звуком - и задрав голову посмотреть киёши в глаза. оставленный включенным свет касался издалека его растрепанных волос, робко выглядывал из-за спины и отражался у ханамии в зрачках куском блестящего золота.

но макото смотрел напротив и знал, что на его стороне беспросветная вязкая тьма, и она заливала киёши глаза до краев.

0

19

в каждом прикосновении — любовь.
от этой мысли киёши не прошибает током, от нее даже не бегут обычно заставляющие съеживаться мурашки по позвонкам. она всего лишь ложится акрил-стирольным лаком поверх всех совершенных сегодня открытий, заклиная остаться в памяти в первозданном виде. не из страха не справиться без вспомогательных материалов, а в качестве восхищенного жеста. не колеблющийся в демонстрации собственных чувств ханамия — самое высшее в мире искусство.

сотворенное ради одного киёши и открытое одному лишь ему. киёши благодарен: за ханамию, за возможность испытывать к нему так много, за томительное ожидание очередной близости в шалящем сердце. хочется ближе и не отпускать — с такой силой, что все раньше утробно и по-хозяйски рычащие твари начинали забиваться в самые дальние углы своих нор. больше не было страшно оказаться отвергнутым — он обнимает ханамию со спины. у него сейчас весь мир клином на одном человеке сходится, и нет теперь дела ни до мелькающих цифр этажей, ни до дурацкой мелодии на фоне. есть лишь лязг доставаемой из кармана связки ключей и доверительное согласие на объятие. сердце у киёши бьется не просто о ребра — стучит об чужие лопатки, обеспечивая двойную отдачу. в ушах шумит собственный пульс.

в памяти не откладывается ни количество преодоленных пролетов, ни номер на входной двери, взгляд лишь успевает зацепиться за три поворота ключа в замке, чтобы через мгновение расфокусироваться окончательно. потому что дом развязывает руки, мгновенно позволяя большее. в вопросах и уточнениях нет необходимости, слова кажутся лишними в целом — пустая трата времени. к этой задаче выдали ответ заранее; не воспользоваться преимуществом было бы чистой воды идиотизмом.

воздуха в легких до одури мало, но нужно ближе, ближе, еще ближе. под рубашку ползет прохлада квартиры, резко контрастирующая с теплом прильнувшему к нему ханамии. желание обладать перечеркивает красными чернилами с таким трудом выработанные привычки: пиджак летит на пол, ботинки стягиваются самым варварским из известных миру способов. руки снова на его талии — там, где им самое место — оказываются; киёши ханамию поддерживает, следует за ним покорно.

блаженная темнота комнаты накрывает внезапно. за разорванным поцелуем почти разочарованный сбившийся выдох. губы покалывает — киёши по нижней ведет языком, в попытке унять дрожь, но лишь бензина подливает в начинающее разливаться по животу желание.

в глазах его снова тонет — ради такого со своих поволока спадает за секунду. и нет больше во взгляде той злости, что с ног пару лет назад сбивала, сколько ни вглядывайся. к этому моменту вела тропинка из боли и отторжения: на такую путнику ступать страшно, ее каждый первый постарается обойти за версту, а повернувшись спиной и вовсе через левое плечо поплюет да фигу из пальцев в кармане сложит. но киёши с ханамией шли по ней, не сворачивая, и были за это вознаграждены.
уверенностью в том, что бывает и так — тепло невыносимо хорошо.

киёши никогда не перестанет быть солнцем, ханамия — тьмой; в этом нет нужды. чтобы идти вперед рука об руку, достаточно лишь поделиться кусочком того, что сидит внутри. не забывай, каким ласкавом может быть солнце, а я в ответ не забуду, какой комфортной может быть тьма. этой уверенности будет достаточно, чтобы справиться со всем, чем угодно. все самое страшное уже позади, впереди аккуратно вымощенная дорого, ступать на которую, несмотря на неизвестность, не страшно. по ней предстоит сделать еще великое множество шагов, а пока —

а пока киёши тянет одной рукой ханамию за талию на себя, пока второй ищет выключатель на ближайшей стене. яркий свет заставляет прищуриться, но его глаза раз за раз становятся якорем, хотя они не более, чем прелестно поющие русалки, стремящиеся утащить восхищенного дурака к себе на морское дно.
перефирийному зрению не за что зацепится — в комнате ни единого яркого пятна, и это кажется правильным тоже. киёши гораздо бы сильнее удивился, заметя на стене цветастые плакаты или мягкую игрушку на идеально заправленной кровати. но визуальной простотой невозможно обмануться — в каждой детали ханамия. они дома.

дом — карт-бланш на любовь, доверие и искренность. киёши губами ведет по виску, опускается по скуле, задевает кончик носа своим собственном. потом — очередной поцелуй, снова голодный и жадный, в котором желание забирать неотрывно от желания отдавать. в близости не остается следов войны, в ней теперь куда больше сакральной неразделимости. рубашку ханамии киёши расстегивает чуть подрагивающими пальцами и по пути к кровати. следом на пол летит и своя собственная.

киёши нависает над оказавшимся на кровати ханамией, и в голове на мгновение становится кристально чисто. уже в следующую секунду разум забивается смиренным принятием — без него жизнь невозможна. без него совсем-совсем никуда; появившись однажды проклятием, стал судьбой, отказаться от которой даже при возможности никогда бы не возжелал.

за растрепавшейся челкой поблескивающие зрачки; киёши ласковым жестом поправляет прядки. во взгляде больше нет немого вопроса, теппей и сам знает — можно. языком весте по шее, выцеловывать ключицы, пальцами вести по проступающим ребрам и заводить ладонь под прогибающуюся поясницу. ловить губами стоны, а затем давать поводы для все новых. в глазах снова туманы, коррелирующие с покалыванием в пальцах.

брюки начинают казаться лишними. хочется кожей к коже, чтобы сильнее, теснее и глубже. бляшка ремня обжигает подушечки металлом, но такая мелочь не способна заставить даже поморщиться. потому что с брошенной куда-то в сторону одеждой стираются последние преграды. сегодняшняя нагота отличается — обнаженные тела сопровождаются начавшими обнажаться душами: невиданная ранее откровенность. киёши кладет руки ханамии на бедра, целует в живот мучительно осторожно, после бросая затуманенный взгляд исподлобья. ведет губами вверх, к ребрам; задевает языком мышцу, за которой бережно спрятано сердце; останавливается у шеи. ханамия не прятал засосов в прошлый раз, киёши не поскупится на новые.

в его прикосновениях нет сумасшествия, но есть любовь и абсолютная уверенность — ради ханамии он сделает все, что угодно.

0

20

дело было не в самих касаниях, а в том, чьи именно они были. ханамия и его холодность остались в слабых объятиях тех, от кого он то и дело пытался отмахнуться в случайной бессмысленной близости. было неприятно, липко и морозно по коже, и ханамия считал себя то ли избранным, то ли сломанным человеком за стеклом, на котором грязнели следы тех ладоней, что он к себе так и не подпустил.

а потом был он, и на его горячие руки отзывалось все тело разом - от капитулирующего сигнала мозга до участившего свой бой сердца. вспыхнувший свет унял трагичный полумрак, разогнал полутени, в которых еще можно было спрятать правду о том, как сильно ханамия был потерян для себя прошлого и, кажется, найден для киёши здесь и сейчас.

у рубашек были мелкие-мелкие пуговицы, заставляющие макото раздражённо шипеть киёши в рот, пока пальцы перебирали их в попытке добраться до кожи. он пытался вспомнить, хотелось ли ему трогать, видеть, чувствовать чье-либо тело так же сильно, до огненных вспышек перед глазами, и ответ был определённо нет.

и снова был он, и ханамия бездумно ронял свою рубашку на пол, чтобы скорее потянуть с плеч киёши другую, обвести их ладонями, не имея возможности насмотреться. руки ханамии скользнули по голому торсу - по прессу живота, по спине, по терзаемой рванным дыханием груди. но ласка быстро налилась опасностью: расслабленные пальцы сжались, будто готовые царапать, и кожу, обжигающую, хотелось рвать, чтобы выпустить оттуда солнце, занимающее то место, где ханамии вместо него нужно было быть.

торопливость была частью непрошенных признаний. ханамия рухнул на кровать, киёши навис сверху, и поцелуи засахарились сильнее. губы теппея заскользили вниз, и ханамия чувствовал, как плавится его собственный лед, как острые углы становятся талой водой, и во рту вместо дыхания будто бы пар. вряд ли киёши думал, что делает, но это обезоруживало сильнее всего - то, как он заранее знал, как надо, будто это знание лежало в его голове всегда и лишь ждало своего часа. наверное, это тоже про избранность и злой рок, но фатализму не осталось места в сознании; там было только желание, и ханамия выгнулся под ладонью на пояснице и сжал волосы на затылке киёши сильнее.

стены этой комнаты никогда не видели его таким открытым и жаждущим, напитавшимся силы от своей непотопляемой слабости. киёши был зенитным солнцем, потревожившим старый лежалый снег, и плавящаяся лавина обрушивалась на ханамию не унимавшимися чувствами. они, впервые почувствовавшие свободу, скалили голодную белозубую пасть, глотали каждый новый запах, вцеплялись когтями намертво, льнули к рукам того, кто их выпустил, вслед за самим ханамией. возня с брюками слегка привела в чувства, сняла наваждение с головы, но прикосновения к голой коже вернули его в двойном размере. было самую малость страшно от обнаженных мыслей и желаний, а остальное давалось легко. ханамия, ненавидящий бардак, одним взмахом скидывает мешающуюся одежду с кровати.

ханамия, отрицающий свои чувства к киёши, крупно вздрагивает от его прикосновений к своим бедрам и тихо, растянуто стонет ему прямо в рот.

тяжело стянутые возбуждением внутренности ощущались кровавым месивом. вылизанная шея горела огнем, под зацелованной грудью билось слетевшее с катушек сердце. контроль все больше ускользал, и ханамия с этим смирился. в прошлый раз он срежиссировал сцену полностью, не позволив киёши вставить и слова; сейчас - льстила его уверенная импровизация. его нужно было только направлять, поощрять по мелочам, останавливать от ошибок, и поэтому ладонь ханамии вдоль по позвоночнику огладила киёши спину, чтобы потом лечь на член, и медленно вести пальцами по стволу. руку его он тоже взял за запястье сам, приблизив к своему лицу, и киёши, будто зная, что от него хотят (тебя!), провел большим пальцем по припухшим губам. важным было смотреть в глаза, и ханамия боялся представить, как он выглядит: вобрав палец в рот, сосал его медленно и смакуя, пока все не стало совсем хуже, и язык не коснулся других - вместе сложенных указательного и среднего, мягко давящих на корень языка.

важным было смотреть в глаза, и ханамия не сомневался, что киёши будет ясен посыл о том, что вся слюна и черный взгляд, пока он облизывая пальцы и некрепко сжимая его член, были от того, что вспыхнувшее пламенем воображение горело желанием ему отсосать.

нет, это на завтра.
от прикосновений к бедрам мелко вздрагивал живот, натягивалась кожа на ребра. ногти сильнее впивались киёши в плечи, а зубы - в собственные истерзанные губы. загустевшая кровь текла по венам еле тянувшись, как мед, и время заходилось петлями, что стягивались веревками на шее, только вместо узлов - печать чужие поцелуев. с ним было до невыносимого хорошо, и ханамии, которого подбросило на кровати от прикосновений внутри, на миг показалось, что ради такого секса можно вытерпеть много - и собственное неверие, и страхи, и даже дурацкую нелюбовь.

а потом он смотрел на ханамию так, что всем этим сомнения не оставалось места. киёши занимал собой всю голову, беспокойную и темную внутри, подчинял себе ворох терзающих мыслей, что сплелись в клубок как змеи и цедили свой приторный яд. одно вытекало из другого, и нельзя быть таким от наваждения и ошибки. все неправильно только из головы, и ханамия ее отключает почти по собственному желанию. он сдавленно шепчет: «хватит». не то чтобы у него был выбор или право голоса, киёши = клетка, и ты справедливо боялся в нее попасть, но стоило узнать, что изнутри, на вкус и наощупь она как дом, то ключ глотается вместе с гордостью, дергается под горячей шеей острый кадык. ханамия закрывает глаза и, подтягивая киёши к себе за шею, утыкается губами ему в ухо: «я хочу твой член».

если у него и спрятан яд под языком, то его выпивают до дна.

0

21

свое отражение в чужих расширенных зрачках пьянит сильнее любого игристого; в них — таких близких и таких манящих — яркими всполохами искрится желание. слюны во рту так много, что кадыком сейчас кожа вспорется. нахер заложенные в твердость хряща библейские отсылки — в жизненно необходимой близости отстутвуют любые намеки на греховность. киёши удерживает стон лишь для того, чтобы не оторвать от ханамии взгляда даже случайно.

от его прикосновений тело бьет мелкой приятной дрожью; сегодня они другие — не берущие на себя контроль, а работающие в тандеме. в тишине спального района каждый вдох кажется оглушительно громким, но киёши этими рваными попытками восполнить нехватку кислорода упивается также, как и каждым новым движением ханамии. теппею так легко представить свой член на месте слишком близко к глотке допущенных пальцев. в зрачках напротив непроглядная тьма, которую не оттеняет даже включенная лампа, но солнцу она не страшна —  солнце ею наслаждается.

губы у ханамии раскрасневшиеся, припухшие, так и просящие целовать да прикусывать — абсолютно невыносимо. у киёши сердце из груди выпрыгнуть готово — но все еще хочется ближе. на пальцах остается вязкая слюна, он пользуется ею без раздумий. за нехваткой опыта огромное желание доставить удовольствие; киёши не страшно причинить боль — в движениях граничащая с помешательством нежность. и не бывает поощрения слаще впивающихся в плечи ногтей, разметавшихся по подушке волос, потерявших возможность фокусироваться глазах. все это — для него одного; мысль такая сладостная и одновременно пугающая, что практически не укладывается в голове.

вечный главнокомандующий сегодня выступает в роли просящего, и вот этим шепотом он способен свести с ума. киёши хочет ханамию, и тот дает разрешение. вечно мешавшиеся ошейники остались в прошлом: нет ни глушителей, ни предохранителей. отпустить свою голову — позволить себе наслаждаться в полной мере. закинутые на поясницу ноги и судорожный кивок на последнее немое прошение окончательно сводят с ума. киёши толкается бедрами вперед осторожно и стонет ханамии прямо в губы — с ним просто невыносимо хорошо. движения медленные и аккуратные; такие, чтобы довести желание до предела и чтобы в очередной раз показать, ты вообще можешь представить, что со мной делаешь?

ближе уже практически некуда, но сильнее все еще можно: под одобрительные выдохи ханамии киёши перестает сдерживаться. на плечах обязательно останутся отметины, о которых никогда не узнает окружающий мир, но которые сам теппей будет вспоминать с теплотой. ханамия цепляется ему за волосы и тянет на себя вновь — в рваных коротких поцелуях мешается лязг зубов и становящиеся все громче стоны. здесь не слияние в единое целое, но идеально подходящие друг другу детали из разных наборов. когда-то давно они были потеряны в собственных мыслях, одержимых идеей о вечном одиночестве — невиданная ранее глупость. зачем оставаться наедине с собой, когда с ним во стократ лучше — вопрос риторический, отвечать на него — признавать в собственном идиотизме.

ритмичность шлепков — единственная переменная, удерживающая от полной потери рассудка. перед глазами все плывет окончательно: как можно не верить в судьбу и предназначение, если никогда раньше так хорошо не было? чьи-то еще касания теперь кажутся даже не пародией — жалкой попыткой скопировать шедевр без единого предварительно на него брошенного взгляда. потому что единственный, для кого ханамия — киёши; и работает это утверждение в обе стороны.

кожа влажная от пота, дыхание, как и пульс, сбивается окончательно. киёши перехватает ладони ханамии, переплетает пальцы в замок, после чего вдавливает в матрас. фокусировать взгляд сложно, но кажется совершенно необходимым. в глазах макото больше не видно тянущих на дно омутов — теппей давным-давно уже затонул и воздух из легких давным-давно уже вышел. для вдохов теперь нужен не кислород, а один лишь запах его кожи. в нем основные ноты лишь терпкий, но на фоне слышится пряная сладость вперемешку с еще неуспевшими выветриться остатками парфюма — у киёши от такой комбинации кружится голова. говорят, ночью положено спать, но именно в это время суток обдумываются и принимаются самые важные решения.

на все вопросы киёши остается лишь один ответ — ханамия. но не такой, в котором он во всем виноват, а тот, в котором все для него и дальше без которого никуда. поначалу казавшийся отравляющим ядом теперь становится слаще любого из самых драгоценных вин. киёши потряхивает, волосы липнут ко лбу. еще пара движений, и его накроет оргазмом — оттого останавливается слишком резко. порядок последующих действий известен — вытащи член, проведи рукой пару раз, кончи ханамии на живот, доведи его до исступления следом. однако рассудок потерян окончательно, и киёши впервые готовится подать голос. желание обладать и сделать своим сводит с ума — оно новое и совсем неизвестное, но уже плотно обосновавшееся у сердца под ребрами. пожалуй, его появление — единственное, в чем ханамия действительно виноват. столько потраченных лет впустую хочется восполнить сполна.

вместо привычно крепкого голоса лающий хрип куда-то в висок: «можно?»

0

22

было странно так доверять. искать в его глазах не сомнений, а ответа. не бояться казаться чересчур, не стесняться темных мыслей, грязных слов и собственных рванных краев. было странно отпускать цепи из рук, что гремя ржавым железом падали на пол, и пытаться слушать ту хрипую радиоволну, что выкрученной на минимум едва жужжала в голове через помехи. все просилось, хотелось, тянулось к нему - рукам, губам, живому сердцу, незажившим ранам, глупым необдуманным поступкам и сложным для принятия решениям. ханамия ими был - главой про трудные времена, картой, обещающей все изменить.
но менялся, в первую очередь, сам.

никто бы не понес за это ответственности - так было решено с самого начала. задано по условию задачи, а все, что они делали, лишь усложняли ее решение, чтобы измотать себя к финалу. ханамии казалось, что здесь он не в слабостях и собственных целях, а полной капитуляции. было странным отдавать власть, еще страннее - над собой, но прикосновения жгли, а кожа плавилась так естественно, будто только этого и ждала. и ханамия был голоден, жаден до того, чтобы принимать - и любовь, и поцелуи, и медленные, глубокие движения члена внутри себя, заставляющие быть непривычно ласковым и уязвленным. киёши сверху был сгустком жара, залитым в кожу раскаленным металлом, и ханамия жегся об него всем телом, когда боли совсем не осталось.

он был на нее не способен. в движениях не было места эгоизму, ханамию топило в мыслях, насколько киёши весь для него, и взаимность была в дрожавшей открытости мокрых касаний. застрявшее в легких дыхание, и глубже, сильнее, ну же; возбуждение вынесло весь мусор из головы, оставив там только желание, до одури простое. ханамия едва мог фокусировать взгляд, волосы ужасно мешались, а влажную от пота кожу перед собой хотелось облизывать, но получалось только кусать свои губы. все было иначе, чем раньше, и правильнее, точнее, справедливее и лучше: киёши трахал ханамию, и от сладости, постыдности, преступности этой мысли последнему бы рассмеяться, но некстати был занят змеиный рот.

так не было никогда и больше не будет. сломать себя можно только единожды, в случае ханамии - синоним к простить за то, что не все поддается контролю и ни во всем кто-то есть виноватым. случайные величины не могут быть учтены и им плевать на твою великую драму о том, что не было сказано. новая глава начинается со стонов и пишется рвано дрожащей рукой - так, как надо.

киёши весь нерастраченная, копившаяся годами любовь, которую он будто бы долго не знал куда деть, а теперь щедро лил на того, кто ее не заслуживал. но ханамия ценил, будучи неспособным отзеркалить. расплатится как-нибудь в следующий раз, которого хотелось, который должен был длиться вечно, потому что нам так до смерти нужно быть рядом. закинутые на теппея ноги мелко дрожали в бедрах, ханамия чувствовал проглоченный огненный шар, что золотом и кипятком лился вниз живота, замыкал все нутро в одно голодное нетерпение; но киёши вместо изломленных звуков произносит слова, и из ханамии выбивает весь дух.

он тянет руки к его лицу – киёши мокрый, горячий, красивый, невыносимый. макото устраивает пытку самому себе, оттягивая момент, ставя на короткую паузу разгоревшееся пожаром удовольствие, а остановившийся киёши дает прочувствовать всю тяжесть положения – свой член внутри, пульсирующий, заполнивший так, что ханамия едва снова вспомнил, как дышать. сладостно и болезненно, так хорошо. его дрожащие пальцы коснулись лица киёши, небрежно убрали волосы с вспотевшего лба и замерли на мгновение, позволяя рассмотреть не знавшую пощады темноту его глаз.

ханамии не верилось: почему ты и почему так. почему чувствовать тебя было так нужно и необходимо. голой кожей, грязной кровью, вцепиться и не отпускать, потому что из миллиардов людей на земле только он был твоим. и это была данность, отрицая которую означало себя убить, но, даже принимая, ханамия умирал – сердце не было способно вынести все эти чувства, что теперь осознавались без слоя пепла и пыли. они шипами царапали руки, как ханамия киёши царапал плечи, и горели огнем, как их взаимные друг друга касания. было так трудно просто отпустить голову, позволить мыслям рандомно вспыхивать, и они были страшными, такими пугающими, честными и громкими, и, глядя киёши в глаза сейчас, ханамия сходил от этих вспышек с ума, не зная, где место для всех этих признаний. я хочу быть твоим, я хочу быть с тобой.

губы дрогнули, с них сорвался спасительный выдох. ханамии ни капли необдуманно оказалось необходимым довести эту близость до абсолюта, и что-то безумное выдыхали его легкие вместе с «можно». он повел бедрами, заставив член двигаться в себе, и иступленное, пьяное было в его голосе, пока «кончи в меня» раздавленным шепотом и руки сильнее цеплялись за мокрые, крепкие плечи. «внутрь» съелось в длинном стоне, потому что ни на языке, ни в голове не осталось более ничего. чужим оргазмом дрожь во все тело, а киёши, не вынимая члена, даже не отдышавшись заставил ханамию прогнуться в спине и, запрокинув голову, низко и протяжно стонать за пару движений ладонью по члену.

громче звона в голове, было только его тяжелое дыхание. от киёши ожоги по всему телу и один выстрел насквозь сердца. оно билось бешено в самой глотке, не давая дышать, и жадно хватающему воздух макото показалось, что это вполне себе неплохое время, чтобы умереть. но импульс от сквозной раны решил иначе, и с киёши они, спустя мгновение, целовались.

0

23

в образовавшейся паузе не было спокойствия — только исступленное, до предела доведенное обожание. секунды в нем казались мучительно медленными, будто бы силой заставляющими осознать: дальше друг без друга никак. но киёши всегда был упрямым — все его мысли занимал один лишь ханамия. млеющий от его касаний ханамия, дрожащий от близости ханамия, смотрящий в самую душу ханамия.

ха-на-ми-я.
думая о причинах и следствиях, киёши осознанно избегал имени даже в своей голове. теперь оно — и импульс, стремящийся ко всем нервным окончаниям разом, и причина, заставляющая сердце биться и разгонять кровь по артериям, венам и капиллярам. самые легкие прикосновения теперь безжалостно обжигают, оставаясь клеймами на коже, каждое из которых посвящено ему, ханамии, одному.
потому что дрожащие пальцы хочется вновь перехватывать, зацеловывать, а после щекой к ладони прижиматься; потому что даже моргать — терять драгоценные секунды, ведь во взглядах бесконечные признания, облекать в слова которые одновременно страшно и будто бы совсем-совсем не нужно; потому что правильность настоящего перевешивала всю горечь когда-то повязавшего их прошлого.

ставшее достоянием общественности и причиной еще долго разносившихся по раздевалкам слухов оставалось приглушенным стеклопакетом ревом разбуженных сигнализаций — таким же бесконечно далеким.
все, что имело смысл сейчас — распаляющая сердце близость. больше никаких причин и следствий — только желание; причем не поделенное на два, а бережно на это число помноженное.

замыслы ханамии больше не ломают киёши — лишь слегка направляют, подсказывают правильный путь, в этот раз проложенный по самым прекрасным из соцветий. в голосе ханамия все та же дрожь, которая по всему телом разрядом, а движение чужих бедер — выстрелом в голову. на него отвечать — потребность на уровне инстинктов; с каждой фразой потеря рассудка становится все ближе, но оргазмом накрывает быстрее.

уже до невыносимого хорошо. но именно вид прогибавшегося под ним ханамии, будто бы специально тянущегося еще ближе, становится последней каплей. киёши припадает к его растерзанным губам и целует со всей нежностью, на которую способен. ее у него так много — на двоих с лихвой хватит. языком по зубам и с все неудачными попытками восстановить дыхание; хочется, чтобы ночь длилась вечно, чтобы рассвет никогда не наступал, чтобы только приобретенная возможность наслаждаться друг другом никогда больше из рук не ускользала.

если раньше их сталкивали лбами противоположные цели, то теперь она у них одна на двоих, общая, и с ней придется быть против всего мира. с правильностью не приходит в жизнь легкость — это неизбежная, грустная правда. но киёши не дает ей осесть в сердце картечью предупредительной тоски — лежа на боку, смотря в самые красивые на свете глаза, он отдает себе полный отчет в том, что дальше возможно только с ханамией.

прохладный воздух совсем не щадит еще разгоряченное тело; у теппея по хребту теперь мурашки и от него, у макото же — от легких касаний костяшками меж лопаток. в тишину постепенно пробиваются сторонние звуки: и скрип шин с улицы, и шум холодильника откуда-то с кухни. как бы ни были они заняты друг другом, забвы обо все вокруг, время ни на секунду не прекращало свой бег. в какой-то момент эту ночь сменит утро и наступит очередной день. с ним вернутся и привычные рутинные обязательства; завтра вроде бы понедельник — у ханамии, наверное, пары. киёши — к счастью — совсем об этом пока что не думает.

в его мыслях крепнущие с каждым мгновением чувства. пульс будто бы ровный, но каждый удар волнительно прямо о ребра, потому что рядом с ханамией совсем не так, как с другими — с ним так, как надо.
— ты ведь больше не исчезнешь с утра?

киёши шепчет абсолютно искренне; если разобраться, в вопросе нет никакого смысла, но киёши разбираться не хочет. не хочет запирать себя больше в собственных мыслях и попытках продумать все возможные варианты развития событий; не хочет потом и теряться в бесконечных догадках. ханамия — необходимость; как нужны были сводящее ранее с ума фразы на выдохах, так теперь нужны те, в которых он сможет найти способное удержать в сознании успокоение.

откидываясь на спину, киёши прикрывает глаза. на внутренней стороне век ярким солнцем проступает искусственный комнатный свет. отделенные от посторонних шумов их вдохи, давно уже и размеренные, пусть и кажутся слишком громкими, но ничего приятнее для слуха попросту нет. так долго убеждавший себя в том, что по жизни всегда придется идти одному, киёши плавился от осознания собственной неправоты. возможно, он бы и справился в одиночку, но это была бы проходная история с совершенно бесславным финалом. в ней бы каждый день приходилось бороться за мотивацию проживать очередной день, отрицая, что его судьба осталось в далеком прошлом, расчерченным подобно баскетбольной площадке.

нет, киёши свою судьбу отпускать не намерен. вкусив однажды, каким прекрасным может быть то и дело теперь мелькающее в голове вместе, отказаться от него он уже будет попросту не в силах. отказаться от ханамии — все равно что отказаться от себя самого. такой исход возможен в одном единственном случае — если макото сам погонит его прочь.
потому что каким бы счастливым киёши себя рядом с ним не чувствовал, ханамии он желал этого самого счастья в первую очередь.

0

24

склеить себя заново не получится. ханамию вспороло нежностью, ласковые руки прошлись по его выпотрошенными внутренностям. киёши был везде: слюной во рту, грязно текущей по заднице спермой, алыми следами на некогда светлой коже, украденным дыханьем прямиком из легких. поцелуй, ленивый и неаккуратный, был главным признанием собственной неправоты, потому что ханамии никогда прежде не хотелось целоваться так сильно. язык его голодно обводил горячий рот изнутри, и дыхание вновь стало труднее. когда киёши слез с него и упал рядом, ханамия ухватился за мысль, что давно не был так измотан чем-то, кроме собственной головы, в которой сейчас было до одури пусто.

она, пустота, наконец-то, была цельной и чистой. не тревожно звенящей в провалах, а будто улицы кто-то расчистил от мусора. ханамии бы хотелось приписать эту заслугу себе, но с самообманом пора было завязывать. это ведь все он; поворачиваясь к нему лицом, избегать его взгляда становится невозможно, но макото выдерживает недолго. это слишком и через край, он не вывозит и закрывает глаза, спасая себя лишь этим. он ловит себя на порывистом желании прижаться плотнее, спрятать лицо у киёши в груди, где горячая кожа и насквозь изрешеченное сердце, спрятаться в его объятьях от самого себя, несправедливого и жестокого; но та часть, от которой ханамии никогда не убежать, догоняет и обнимает его первым. дыхание приходит в норму, и макото лишний раз не двигается. время, проведенное вместе, на вес золота - драгоценная пыль бесконтрольно сыпется сквозь пальцы.

он даже не дергается от самого тупого вопроса на земле, в глубине души понимая каждую крупицу того, из чего сотканы страхи теппея, потому что лишь ханамия их единственный творец и создатель.
- ты дурак? - его голос звучит тихо и равнодушно, - это моя комната.
если что-то пойдет не так, то это тебе придется уходить, а никак не наоборот.
если что-то пойдет не так, то проще, наверное, уже будет все исправить, чем доломать.

о том, чтобы дойти до душа, не было и мысли. ханамия со всем разберется завтра, включая то, что теперь делать с киёши и как на него смотреть. он развернулся, чтобы дотянуться до тумбочки и в ее районе хлопнуть по выключателю, и блаженная темнота накрыла с головой. наливалась черным мазутовым море в то пустое пространство, что раньше закидывалось ханамией кровью своих врагов. из красного теперь были только искусанные губы. он вернулся обратно - к горячему телу киёши поближе, в сотый раз надеясь, что тот сделает невозможное, прочитает чужие мысли и притянет к себе сам. лимит на искренность был исчерпан.

он мог все, что угодно: киёши видел и знал слишком многое, чтобы ханамия теперь просто так позволил бы ему жить прежней жизнью. воткнуть ему нож в шею казалось будет легче, чем отпустить на все четыре стороны. но сделать первое помешает тугой стальной ошейник, цепь от которого тянулась к такому же, что стягивал глотку ханамии. ни вздохнуть, ни вырваться, эта связь ощущалась именно так - насилием над свободной волей, чьей-то злой игрой с двумя случайными судьбами, что не могли друг от друга сбежать. тяжелый металл тянул вниз, ломая кости позвонков: киёши, наученный до того, как звучит хруст костей, склонил голову моментально, расписался под неизбежностью. его будто не смущало это невольное положение, что даже не причиняло вреда. его ранила не цепь, а ханамия, пытающийся от нее избавиться, вырывающийся, отрицающий, готовый разбить себе голову, лишь бы не чувствовать душащее давление вокруг шеи. оно перестанет болеть, если я просто смирюсь?

и почему ты будто не хочешь отсюда выбраться?

утром ханамия о своих желаниях, конечно же, пожалел.
было проще, чем в первый раз, но все еще беспокойно. скинуть с себя руки киёши хотелось на уровне инстинктов, но их истошные вопли быстро стихли. просыпаться рядом еще немного и войдет в привычку - ханамия вовремя вспомнил про ограниченность их времени. кожа была липкой и неприятной, нагревшейся и так и не остывшей. макото вывернулся и уставился на спящее лицо: объективно ничего необычного, кроме того, что ханамии нравилось то, что он видел. четкий контур сухих губ со следам недавних укусов, дурацкий ровный нос. классными были острые, грубые линии челюсти и скулы, они засовывали общую мужественность киёши во вполне неабстрактную красоту. по коротким волосам на его затылке хотелось провести пальцами - в них тоже не было ничего особенного, но ханамия мог только завидовать тому, как ему идет эта пацанская, естественная небрежность. он спал спокойно, мерное дыхание, расслабленные мышцы. отвратительно, подумал ханамия, мне нравится его тупое лицо, и не отворачивался еще долго.

из кровати и объятий его вытащил шум в квартире. элементы обычной жизни, которая все еще не знала о личной катастрофе ханамии, давали о себе знать и занимали свои места. и вот теперь в ванную хотелось нестерпимо: пускай следы остаются хоть навечно, но отмыться от пота и всего остального хотелось. он влез в трусы и случайную футболку, захватив с собой чистой одежды; под ногами валялись рубашки и брюки. ханамия вспомнил, что пиджак киёши должен был валяться на полу в прихожей.

теперь он там аккуратно висел.
лицо ханамии не было ни смущенным, ни пристыженным, когда он тормознул поперек коридора напротив дверного проема в кухню. своими отношениями с матерью он гордился, хотя и их автором была лишь она сама. иногда ханамии казалось, что львиная доля его напрочь отсутствующего интереса к девушкам заключалась в том, что он каждый божий день то, как должно было это выглядеть в идеале, и это точно была топ один тема для бесед с психологом.

она подняла голову от телефона, пробежалась по нему взглядом. ханамия не питал ни малейшей иллюзии относительно того, насколько поебанным - в этот раз даже не жизнью, а вполне конкретным парнем - выглядит, но оба сделали вид, что это что-то из разряда нормы.
- есть будешь?
- нет.
в переводе на их семейных это означало, что одного кофе будет достаточно. мать была еще в уличном: короткие брюки и темно-бордовая блузка. на уставшем лице был самую малость обновленный слой косметики; почему-то макото подумалось, что она не спала. уважения ради ситуацию нужно было прояснить, и ему это удалось без волнения:
- я не один.

ему хотелось бы контролировать себя настолько же, насколько это получалось у нее. и бровью не повела на новость, что единственный сын впервые за двадцать лет своей жизни кого-то привел в этот дом. не считая, конечно, своих извечных друзей, но их она знала в лицо и поименно, и ни с одним из них ханамия не спал. в этом она была почему-то уверена, но совершенно права.

- насколько это было обдуманно?
кажется, это было любопытство. сдержанное, заботливое, но его голова и происходящей в ней все еще были немного ей интересны. в конце концов, это все еще могла быть случайность, на которую нужно было закрыть глаза, и она была готова это сделать, если бы ханамии подобное было необходимо.
он почти всерьез задумался. насколько киёши был осознанной частью его жизни? больше, чем того требуется, и с перевесом в плохую сторону. нужно было меньше думать, но ханамия банально не мог.
- максимально, - бросил он уходя.

0

25

и смех у киёши был мягкий, приглушенный, счастливый;
на душе у него было спокойно.

в словах ханамии нет ни насмешки, ни удивления — одно лишь баюкающее умиротворение, становящееся для киёши тяжелым стальным якорем, в удерживающую силу которого поверить до смешного просто. ее рассчитали и уместили в короткую формулу — все переменные давным давно известны; подставь аккуратно имеющиеся числа, и результат обязательно будет верным. последние два года мысли о ханамии были иллюзорным маяком где-то в дали; манящим, но заведом опасным. острые скалы не обтачивались волнами, они предпочитали резать первыми. и даже яркий свет, призванный указывать путь, то и дело скрывался в тумане, приводя к кораблекрушению далеко не одно судно.

теперь маяки не имели значения: киёши больше не нужно было никуда плыть. ни одно затонувшее сокровище не сравниться в ценности с тем, что он приобрел за последние несколько дней.
ханамия щелкает выключателем — теппей, не долго думая, сгребает его в охапку и прижимает к себе. тихое «доброй ночи» растворяется в трепетном касании губ макушки. засыпает киёши счастливый и с отказывающимся пропадать намеком на улыбку.

на сердце нет привычных тревог и метаний, но под рукой есть размеренное дыхание ханамии. этой ночью киёши не снится совсем ничего — уставший разум был не способен генерировать новые картинки, когда требовалось до конца усвоить реальные, произошедшие только что, и отложить их бережно в памяти.

сегодня произошло так много — разговоры на веранде, касания за столом, танцы под слова о любви, искусственно исключенное расстояние на пассажирском в такси, окончательно стертые намеки на невозможный нейтралитет. и ни единую секунду киёши не сомневался, что поступает правильно. его вперед подталкивало горячее — совсем не железное — сердце, и за ним он с удовольствием рвался вперед. никогда и ни за кем оно не стремилось следовать, ни для кого другого оно не желало так отчаянно биться.
киёши даже при всем желании не смог бы отыскать в нем осадок прошлой обиды по одной простой причине: его никогда там и не было. были разные вариации «зачем» и «почему», раз за разом разбивавшиеся о слишком большое количество неизвестных. у киёши никогда не хватало способностей собрать все уравнения в верную систему — ханамия правдиво крестит его дураком.

разгадать все творившееся у макото в голове — пока — ему не под силу, но теппей уже сейчас весь для него. эта мысль не повисает тяжким грузом — наоборот, факелом настолько ярким становится, что приходит осознание — сердцу так ярко гореть нужды больше нет как нет больше и необходимости приносить cебя в жертву всем вокруг. тепла должно хватать на них двоих — остальным же только если заденет по касательной. расстановка приоритетов внезапно становится простой задачей; за целую ночь дыхание у киёши не сбивается ни разу.

киёши все равно просыпается один.
однако в этот раз захлестнувшая за секунды паника успокаивается, не успев толком разыграться. слышно шум воды из ванной, слышно шаги с, видимо, кухни; киёши краснеет. шутливо упомянутая в такси встреча с мамой с высокой доли вероятности станет реальной. у него, конечно, никогда не было проблем с очаровыванием старших, но никогда раньше знакомства не происходили в таких обстоятельствах.

отвлечься от неумолимо приближающей неловкости помогает наконец пришедшее осознание — он дома. не в безликом отеле, не в поделенной с соседом общажной комнатой; здесь в каждой детали ставший привычным ханамие уклад. киёши не чувствовал себя здесь чужим — на душе все еще было очень тепло. с наступлением нового дня ничего радикально не изменилось — уверенность в правильности и необходимости происходящего с каждой секундой продолжала крепнуть.

заходящему в комнату ханамии киёши улыбается — все еще заспанно и лениво потирая глаза. мышцы слегка ноют, одеяло неприятно липнет к коже. ему нравится то, что он видит: собранные в хвост — пожалуйста, ходи так всегда — волосы, очевидно домашнюю футболку, расслабленное выражение лица.
— доброе утро, — довольно тянет киёши. сегодня никто никуда не пропадает и не исчезает, заставляя другого мучиться и запираться в собственной черепушке.

сегодня они вместе.
киёши садится на край кровати и завороженно смотрит на приближающегося ханамию. вчера, в костюме, он казался настоящем принцем из пугающей ребятишек сказки — взгляд было отвести невозможно, но сейчас он позволял видеть себя вот таким, домашним и уютным, и киёши ценил каждое мгновение. их в принципе осталось не так уж и много — наличие обратного билета прижигало кожу непотушенной сигаретой — точечно и отвратительно больно.

но киёши отмахивается, натягивает лежащие на полу трусы и вырастает рядом с ханамией. чуть наклоняется, чтобы поцеловать, и в очередной раз удивиться — как мог он так долго существовать вдали от него?
теперь макото пахнет гелем для душа и чем-то еще неизвестным, что киёши в своей голове определяет как «дом». больше никаких острых углов и терпких запахов — теппей в своей нежности тонет; сердце бьется чуть чаще и улыбка неконтролируемо становится ярче. ханамия — давно уже не просто причина и не просто следствие; ханамия — самая настоящая истина, краше цветущих бутонов которой на всем свете не сыскать. так долго скрываемые от чужих глаз они заставляли киёши восхищенно трепетать.

с кухни тянется запах свежесваренного кофе, и киёши — снова — краснеет.
— можно в душ?

рука в автоматическом жесте к затылку тянется, пока глаза блуждают где-то сбоку. ночью все было проще: в крохотном мире не существовало никого кроме них двоих. теперь — под ласковыми лучами солнца, тянущимися из-за занавесок — они все еще были вместе, но уже далеко не одни.

0

26

отражение в зеркале просит ханамию сильно не загоняться. выкинуть бесполезный пересчет плюсов и минусов из головы, позволить там остаться лишь фактам, которые не укладывались на весы, а подшивались в папку с делом. бесчисленные доказательства того, что все было правильно. избыток неверия разбивался о спокойный бой сердца и отсутствие паники, которые должны были толкнуть ханамию в самооборону. ставки взметнулись так высоко: устраивать цирк перед друзьями киёши не значило ничего, а показывать его довольную физиономию единственному живому существу, что ханамия имел у себя в авторитетах, было совсем другим разговором, к которому, как оказалось, он был готов.

киёши пришлось ненадолго оставить одного, а, вернувшись, ханамия застал его сонным, но потихоньку выкупающим реальность. в подобной ситуации он никогда не оказывался и не должен был быть: как себя вести, ханамия не просчитал, облачившись в небрежное и сдержанное, но у киёши были ответы на все вопросы. не получится, не будет ни единого шанса делать вид, что кто-то из них не понимает масштаб стихийного бедствия и не доволен сопутствующими разрушениями стен, границ, сомнений и отрицаний.

цунами, забравшее с собой весь город ко дну. под водой тихо и смирно, в комнате - тоже. на лице у киёши привычная улыбка, и он больше, чем просто принимает то, как ему хорошо; он об этом кричит, и макото это не нравится. не надо думать лишнего, не надо загадывать далеко. это не трусость, это рационализм, но внушать себе умные мысли, глядя на киёши сверху вниз, невозможно. он ласковый, ручной, дышащий свободно, но ханамия помнит про цепь и, в отличие от него, не обманывается.

киёши поднимается и без капли раздумий целует. наверное, так бывает у тех, кто любит друг друга и видит по утрам, откуда ханамии, впрочем, знать. он не отстраняется и не делает лишних движений, но не кидается на теппея, позволяя себя целовать и мягко отвечая. это максимум, на который он способен в текущем положении - абсолютно не естественная для него ситуация. организм отторгает нежности, как яд; ночью было проще. киёши ведет себя закономерно, последовательно и с каждым разом оказывается все ближе, пока ханамия - ебучие американские горки собственных перепадов жажды и отторжения близости, где мертвые петли так называются не ради метафоры.

но он остается спокоен и не делает глупостей. ханамия держит себя в руках, взгляд его не холоден, но тактичен и бесстрастен - после шторма на море штиль. легко стоять на месте, когда киёши так сокращает дистанцию. он очаровательно неловкий сейчас, но ему лучше об этом не знать.
- да, конечно, - ханамия ведет плечом.
киёши в одних трусах, и, наверное, нужно что-то с этим делать, в мятую рубашку он вряд ли хочет влезать. в шкафу у ханамии оказывается контрастирующий с порядком в комнате бардак - все черное и навалено в кучу.
- вряд ли у меня есть шмотки на тебя, - он пару секунд ковыряется в футболках, чтобы вытянуть одну и протянуть вместе с полотенцем, - но можешь попробовать.
на лице у киёши сомнения и неверия. ханамия успокаивает себя тем, что не будь матери дома, он бы забил и отправил того из его дома хоть в одних трусах. его действия - лишь вежливость, отточенная до автоматизма и совсем не идущая ханамии к лицу. когда киёши разворачивается, чтобы уйти, макото бросаются в глаза розовые полосы на его спине, и он нервно сглатывает.

оставаясь один, он перестилает постель, позволяя тому, что осталось от задавленного волнения, всплыть на поверхность и заполнить голову. там тяжело все укладывается, но ханамия трогает простынь и смиряется. теперь все будет по-другому, но шагов вперед с него достаточно, они отнимают слишком много сил. они заставляют открываться, и эта обнаженность отдает болью. нужно перетерпеть - даже к ножу под ребрами можно привыкнуть. найти удовольствие даже в неволе.
(но я не успею)

они встречаются в коридоре, когда киёши выходит из ванной, а ханамия, уже переодевшийся, распустивший волосы, - из спальни, и места резко становится недостаточно. у последнего вырывается смешок от вида собственной майки, едва не идущей по швам. со своими парнями было проще: они частенько одалживали друг у друга одежду, но переодевание никогда не выглядело так комично. разница с киёши в комплекции была и будет всегда, но такой подчеркнутой она казалась значительнее в сто раз. ханамии быстро стало не до смеха: киёши был слажен лучше, чем кто-либо еще в его жизни, и это смывало раздражение горячей волной. ткань обтянула широкие плечи, которые ханамии нравилось царапать больше, чем целовать, и рельефную грудь, и каждую мышцу расчерченного живота. все вопросы, терзающие ханамию, всегда завались исключительно в адрес персоналии киёши и не понимаемых им процессов в его голове, к телу же - не было никаких. его хотелось. как здорово, что даже завязав с баскетболом, он продолжил за собой следить.

ханамия не смог себя остановить - слишком ослабил бдительность. в миг представилась вся сила, запертая в это тело. каждый раз, когда он был опасен и близок, киёши был сильнее, но неизменно проигрывал. один удар, и ханамия бы завыл, захлебываясь собственной кровью. один удар, и он валялся бы у тебя в ногах. ханамия сглотнул - или на кровати. киёши, нависающий сверху, придавливающий его к постели и фиксирующий его руки над головой; в одну твою ладонь поместится оба моих запястья. следы от твоих пальцев не сходили бы долгими днями.
тебе никогда не хотелось сделать мне больно? тебе же на все хватило бы сил.

ухмылка успела стечь с его лица, и отведя глаза, он буркнул с сарказмом в ответ на чужую растерянность:
- она будет в восторге.

на кухне его ждали две чашки кофе, и ханамия сперва не понял, для кого вторая. мать не спешила уходить, решив все-таки утолить свое любопытство. ханамия держал лицо и выдохнул облегченно лишь раз - когда киёши выплыл в кухню с наброшенной на плечи рубашкой. той самой, белой, измятой до жути. мать ханамии была среднего роста, хрупкой, изящной женщиной, и если ее сын в метр восемьдесят ощущал себя непривычно и неприятно маленьким рядом с киёши, то для нее он вообще возвышался стеной.
ханамия вновь прыснул при виде чужого смущения, и речь у него была заготовлена.
- мама, - он повел рукой в ее сторону, а затем в другую, на теппея, сохраняя такое лицо, будто его совершенно не волновала эта встреча, - киёши.
и он замолк, уткнувшись в чашку.

оправдываться в его планы не входило, несмотря на то, что он смог распознать причину собственного желания сбежать отсюда и остаться где-нибудь в одиночестве. позволить себе прожевать эту кислятину и выплюнуть - ничем не обоснованное чувство вины перед матерью за то, что не смог стать таким, как она. не смог отстоять свою независимость, не смог остаться неуязвимым. посмотри, кому я проиграл войну за собственное сердце.
оно выдавало ровный ритм, даже когда женщина любезно решила исправить ситуацию.
- может, хоть ты позавтракаешь?
что бы она ни говорила, ханамия слышал в ее голосе родную сталь. она научилась быть учтивой, ласковой и какой угодно, но он знал, из чего она стоит на самом деле. ханамия умел играть абсолютно так же, но с кем угодно, кроме киёши - у всех его неудач была лишь одна причина. в его присутствии все спектакли проваливались и нелицеприятная правда лезла наружу. спину ханамии медленно, но верно нагревало солнечным светом из слабо прикрытого шторами окна, и он грелся под ним, как ящерица.

киёши сел рядом, а мать все продолжала отстраивать мосты, не пытаясь быть приторной, но завоевывая доверие.
- наверное, ты тоже занимался баскетболом? - ее взгляд предусмотрительно не задерживался на его фигуре надолго, но и без разглядываний все было так очевидно.
ханамия вновь усмехнулся и влез:
- лучше спроси, почему бросил.

0

27

— а?
киёши неуверенно разглядывает переданные ханамией майку и полотенце. в простом жесте — не исчезнувшая с ночи мягкость, которая вызывает вопросы серьезнее разницы в размерах. каждая коммуникация «до» прекращалась насильно, неизменно сталкивая киёши с обрыва; у него никогда не было понимания, что именно он сделал не так. часы, проведенные в больничных палатах и комнатах общежития, не были плодотворными: истина была воздушным замком, который ни достроить, ни захватить.

а сейчас киёши стоит в его комнате, держит в руках его вещи, целует без зазрения совести и обезуроживующую осторожную взаимность вместо сопротивления встречает. где-то под сердцем сидит страх встречи с уже хорошо знакомым обрывом, дна у которого даже не видно — леденящую душу и парализующую мозг пустота.
— спасибо, — себе приходится напоминать, что ханамия сам уничтожил нейтралитет и что уверенности в собственных действиях у него всегда было чересчур много. но если раньше она несла сплошь беды и разруху, то теперь подпитывала его, киёши, уверенность собственную.

горячей водой не смоешь с тела произошедшего, с ее помощью не отмахнешься от будущего. мысли об отъезде — гнетущие, хищные, мерзкие. теппею не хочется думать о том, что будет через две недели, но наличие обратного билета фантомной болью во всем теле отзывается. впереди ждут долгие разговоры, поиски компромиссов и очень много надежд.
у киёши нет сомнений — он согласится на любые условия в обмен на гарант будущей встречи. от чувства правильности не выйдет отказаться, никогда раньше он не был настолько на своем месте.

в конце концов, штаты не просто так и не удалось полюбить.

собственное отражение в зеркале заставляет смущаться. определенно оверсайзная майка так обтягивала торс, что в ней киёши чувствовал себя куда более обнаженным. в такой стоит делать фотографии для показательных отчетов до/после на гланвых страницах сайтов спортзала, но никак не появляться перед мамой парня, который сломал тебе колено несколько лет назад, а теперь громко подмятый тобою стонал минувшей ночью. иллюзий по поводу их досуга ей испытывать не придется точно — киёши бездумно пальцами ведет по подсушенным полотенцем волосам, не видящем взглядом уперевшись сквозь зеркало.
будет ли такая встреча для нее вновинку тоже? до боли пальцами цепляясь за края раковины, киёши пытается успокоиться. дышит медленно и глубоко, стараясь держаться за мысль, что ничего из происходящего сейчас не было сюрпризом. ханамия предупреждал.

киёши бросает полотенце в корзину для белья и выходит в коридор со стабильным пульсом, сбивается который снова практически моментально. скользящий по телу взгляд ханамии подтверждает собственный вывод — от майки проку определенно мало. тяжелый вздох застревает в горле, сменившееся выражение лица макото озадачивает — теппей удивленно вскидывает бровь.
привычный сарказм приводит в норму гораздо быстрее той же самой горячей воды. все еще такой же, но уже не стремящей оттолкнуть. это уже было не затишье перед штормом, а самая настоящая гавань. пускай воды в ней были неспокойные, но роднее уже не было ничего.

перед кухней киёши замирает лишь на мгновение: одергивает брюки, поправляет мятую рубашку, как будто его положение еще можно было исправить. ханамия помогать совсем не стремится, но на смешок не удается даже закатить глаза — желание произвести хорошее впечатление гораздо сильнее.
— доброе утро, ханамия-сан, — киёши вежливо кланяется, опуская корпус чуть ниже, чем того требует ситуация. мама макото — миниатюрная, и рядом с ней он чувствует себя неуместно крупным. вопросов, почему ее сын такой, больше не возникало. интересно, замечал ли сам ханамия, насколько схожа их мимика?

открытие помогает слегка расслабиться и в привычной манере улыбнуться.
— спасибо, но кофе будет достаточно.

сегодня не было необходимости в привычном белковом завтраке — еще не унявшееся волнение пугала мысль о вставшем поперек горла куске во время одного из вопросов, которым даже совсем необязательно было быть неудобными. спокойный вид ханамии-сан подбадривал, убеждая возвращаться все к той же простой мысли: киёши был дома, который частично его уже принимал. дело было за малым — довести это принятие до абсолюта.

ее вопросы осторожные и аккуратные, и сердце на них успокаивающимся пульсом отвечает. но просто открыть рот киёши не дают, и вот теперь уже он, практически не стесняясь, закатывает глаза. макото снова усложняет и откровенно этим наслаждается.
— да, в старшей школе, — теппей отпивает кофе, давая себе время подобрать правильные слова. говорить, что все, о чем он расскажет далее, было по вине сидящего по левую от него руку ханамии, почему-то не хотелось. вряд ли он ее разочарует своими словами — было ощущение, что мозг сына не представлял для нее той загадки, которой он стал для самого киёши. а вот подчеркнуть в очередной раз отсутствие обид было гораздо важнее.

— планировал спортивную карьеру, но сломал колено в одном из матчей, еще будучи второкурсником. в итоге доучивался в штатах из-за операции, — способность говорить об этом спокойно — результат продшего времени и утекших сквозь пальцы бесконечных дней всепоглощающей жалости к себе. сначала без мечты не хотелось жить, потом приходилось искать ей подмены. ни одной равной не было, но киёши планировал оставаться так близко к спорту, как только это возможно. первый матч нба, увиденный не с экрана телевизора, забыть вряд ли получится. раньше каждый забитый в кольцо мяч отдавался выбросом адреналина в мозг, теперь же простреливающей болью в колене.

ханамия отнял мечту, но ненавидеть его не получалось.
— жаль, что с наших команд практически никто не стал в итоге баскетболистом, — кагами стал исключением из правил, они до сих пор иногда созваниваются — киёши гордится, что помогал ему тогда, два года назад в сейрин, — было много талантливых ребят. он, кстати, тоже.

киёши смеется тихо, но уже совсем беззаботно, тыкая ханамию в плечо. обсуждать прошлое с хьюгой — нырять в болезненную ностальгию, которая до добра никогда не доводит. она топит в печали, руки связывает несбывшимися надеждать. говорить о нем ханамии-сан — вспоминать все самое лучшее и делиться теплом, которым оно в свое время наполняло.
«все в нашей жизни происходит неслучайно,» — твердила бабушка киёши всю его сознательную жизнь. во время первого перелета токио-ла привычная установка казалось величайшей насмешкой. сейчас она согревала сердце.

каждый узелок на хитросплетенной линии жизни вел к еще одному — вяжущемуся прямо сейчас. он ярче и крепче всех остальных, он всем своим видом показывает — все было не случайно.
все было правильно.

0


Вы здесь » че за херня ива чан » посты » with you


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно