you were needed the most
Сообщений 1 страница 11 из 11
Поделиться22023-10-31 14:10:29
ханамию, стоило ему лишь открыть глаза, обдало жаром так сильно, будто языками пламени. тело опасливо даже не дернулось: сперва разобраться, где и что горит, а потом уже драть когти. паника не должна взять верх. перед глазами белела незнакомая стена, пазл складывался в сонной голове медленно и через «не хочу», а когда финальная картина выстроилась, то стало неважно, что там сгорело, потому что от ханамии самого остался только пепел.
к спине прижималась горячая грудь, мерное движение которой говорило о том, как спокойно киёши все еще спит. перекинутая через ханамию рука не давила, но касалась талии плотно, и эта расслабленная поза запирала макото в клетку. в отличие от киёши, под его плечами грудь ханамии сдавило, и если во сне это больше успокаивало, потому что теппей позади обнимал и прятал, то теперь — било тревожным заморозком. весь жар — его лишь кожа и тело, и если ночью ханамия жег себе губы и пальцы об его щедрый огонь, то сейчас от него хотелось бежать.
но он не дергался. киёши дышал ему в затылок, пока ханамия не дышал вовсе. мозг, выспавшийся, отдохнувший, останавливал его от излишнего драматизма, рационализируя происходящее. никакой катастрофы, и ты знаешь, что нужно делать. но сдавленное объятиями, нежностью, теплом сердце заскалило зубами, принимаясь отгрызать от самого себя куски. насколько нужно быть неправильным и больным, чтобы, просыпаясь в руках человека, к которому долгие годы тянется все твое естество, чувствовать себя так отвратительно и ничтожно.
наверное, у тех, кто дружит с башкой, ласка и трепетное отношение в меру выделяется даже для тех, кто ничего не значит. нормально быть нежным хотя бы в знак благодарности к тому, с кем ты провел случайную ночь. киёши значит многое, пускай и не заслужил ничего из этого, но ханамии нечего дать ему взамен. даже тогда, трахаясь глядя в глаза и целуя, у него не было ни заботы, ни нежности, чего уж искать их наутро. медленно, но верно ощущалось тело: затекшая рука, сухой воздух в легких, засохшая сперма на животе и липкая кожа. киёши проснется, и ему будет мерзко ее касаться.
киёши проснется, и ему будет стыдно смотреть ханамии в глаза.
время затягивается, он все еще впитывает в себя чужое тепло, как разлегшаяся на камне под солнцем ящерица. ему нужно больше, сильнее, глубже — хладнокровный организм плохо знал этот свет из-за редкости встреч с ним. ханамия вообще сомневался, что проживет когда-либо этот момент снова, поэтому, как бы ни жгло, ни горело, хотелось вынести с собой больше, забрать с поля боя хотя бы останки. он расплатится за это шрамами, но другим они с киёши не размениваются. неправильно было там, на площадке, осознавая и сдаваясь, а теперь все как никогда логично и последовательно.
можно сделать иначе: скинуть с себя руку, перевернуться к киёши лицом, обнять в ответ и крепко прижаться губами к губам. но вряд ли потом ему будет щекотно и мило, чтобы щуриться от света и улыбаться ханамии в поцелуй. можно вообще по-другому: завести руку назад и коснуться его члена, тогда киёши точно проснется, завозится, и можно будет вывернуться так, чтобы облизать его, полувставший, языком. но вряд ли потом киёши будет приятно и голодно, чтобы шипеть сквозь зубы и запускать ханамии в волосы пальцы, натягивая его ртом на ствол.
все получается совсем проще: макото аккуратно поднимает с себя его руку и отодвигается от киёши, затем неспеша вставая с кровати. мышцы в унисон начинают ныть, но он не оставляет себе времени даже на потянуться. хватает с пола белье и штаны, уходя в ванную. собственное отражение там снова не радует: содержание портит форму. форма сама по себе хороша: ханамия обводит пальцами лилово-бордовые пятна на ключицах и плечах, их ему хочется носить как награды. но содержание — пугающее темное озеро, на дне которого что-то не умаялось и болит — хуже прежнего. неспособность ханамии поступить иначе как финальная точка в от и до нездоровой истории, будто она история про болезнь. больно смотреть врагу в глаза, понимая, что он больше не враг, и больно сдаваться ему, оставляя себя открытым и голым до ран и темных запыленных уголков подсознания. защищать себя — это нормально, бороться за себя и свою независимость — даже похвально.
этой войны не существует, она у тебя в голове.
ханамия не лезет в душ, дабы избежать лишнего шума, лишь наспех умывается и вытирает живот. рядом находится забытая вечером рубашка — ткань неприятно липнет к коже, и ханамии, ненавидящему грязь и эту скользкость, приходится себя уговаривать. напоследок он старается на киёши не смотреть — хоть одно милосердное дело, но краем глаза замечает, что тот либо все еще спит, либо здорово притворяется. когда все идет по плану, макото спокойнее. он старается быть осторожнее, когда обувается, но не крадется — на все возможные исходы он уже придумал отговорки, а подойти ближе киёши физически не успеет. за закрытой дверью становится легче дышать, и плечи ханамии распрямляются.
инстинктивно и ужасно сильно хочется домой: у него в комнате всегда чисто и плотно завешены шторы. там можно будет вдоволь нажраться уединением и собой, провернуть все в голове четыреста раз и из получившегося фарша слепить для них с киёши справедливую мораль. но ханамия видит тачку ямазаки под отелем и признается себе, что задача на сегодня не сойти с ума, а от этого за двадцать лет жизни его уберегло только одно. ханамия садится в машину, и можно, наверное, начать на себя и киёши сердиться, вдарить по рулю со всей дури. еще можно пореветь от тоски и ненужности, выплакать все это дерьмо из себя и выстрадать. но лишних движений не будет. ханамия даже не меняется в лице, в плавных уверенных жестах. ничего не случилось, просто игры в провокации вышли на новый уровень — тот, где есть близость и нет обязательств. киёши сам себе залижет раны, ханамия — позволит догнить своим.
Поделиться32023-10-31 14:10:44
киёши просыпается в одиночестве.
это не должно было удивлять: последние два года и не бывало иначе. стерильная больница, дурацкий отель, безликая общага, еще один дурацкий отель, опустевший дом, так и не ставшая родной общага, снова дурацкий (а бывают ли они другими?) отель. киёши уверяли — везунчик, ведь соседская кровать так и осталась не занятой. личное пространство, отсутствие необходимости мириться с чьими-то бытовыми привычками. дары для любого другого — проклятие для теппея. не в ком найти успокоение, ни на кого нельзя положиться и никому не доверить свой собственный свет.
одиночество определенно точно не должно было удивлять, но в этот раз ему удалось киёши подловить. хотелось бы верить, что ханамия сейчас в ванной, разглядывает себя в зеркало и думает о том, как вернуться под одеяло и в его, киёши, объятия, не разбудив. однако нет ни сомнений, ни надежды, ни попыток целительного самообмана.
ханамия ушел, попытавшись не оставить ничего напоминающего о себе. киёши не нужно оглядываться, чтобы узнать — в комнате нет записок и в телефоне нет новых номеров. но еще киёши не нужно анализировать ситуацию, чтобы осознать — ханамия просчитался.
горячей водой не смоешь следов его прикосновений, а вызовом уборщицы не сотрешь следов его пребывания. хочется сбежать из номера, из города и из страны. хочется домой, но раз за разом приходится себе напоминать — никакого дома больше нет. ему негде прятаться: ни одни стены не будут милосердны, ни одни объятия не принесут успокоения.
ханамия дал ему прикоснуться к прекрасному и так сильно необходимому, а потом стремительно отнял, оставив после себя лишь яд. киёши готов им захлебнуться, стечь безмолвной тушей по стеклу прямо на кафель и больше никогда не вставать. ему бы не хватило сил выключить воду, и через пару часов соседей снизу начало бы нещадно топить, они бы гневно ругались с ресепшеном, а миловидная девушка предпринимала бы бессмысленные попытки их успокоить, — «простите, у нас нет других свободных номеров». или, возможно, его бы нашла уборщица и подняла панику, но было бы уже поздно. приехавшие фельдшеры бы установили смерть от интоксикации, а все та же миловидная девушка вызванивала своего менеджера, чтобы сообщить о необходимости отменить брони в двести двадцатый номер на ближайший месяц.
киёши мало интересует, какой вариант мог оказаться верным: самое главное, что ему самому больше не приходилось бы предпринимать никаких действий. а вот рико и хьюге пришлось бы перенести свадьбу, потому что такая близость с похоронами наверняка бы воспринялась дурным знаком. как много людей пришло бы на его могилу? вспомнили бы о нем бывшие сокомандники? киёши закрывает глаза, отпуская сознание в мрачный бэдтрип. яд ханамии не убивает мгновенно: он вызывает привыкание, от которого не избавиться, даже разодрав всю кожу до мяса. здесь не поможет кровопускание, облегчение больше никогда не наступит. вода практически кипяток, но раскрасневшейся коже все мало. она горит, но, к сожалению, все никак не сгорает.
с рико они встречаются в кофейне, открытой на месте цветочного магазинчика, который так обожала его бабушка. всего лишь совпадение, но в этот раз оно служит напоминание, что называвшийся когда-то родным город уже перестал быть таковым. она не кричит и не закатывает глаз, но киёши не нужны никакие очевидные маркеры, чтобы опознать недовольство.
— прости, — он улыбается.
— восемь пропущенных и десятки непрочитанных сообщений, чем ты вообще думал? мы же волновались, — она хмурится.
столик разделен пополам букетом цветов, который киёши купил по пути. рико отчитывает до боли знакомыми интонациями, и даже обвинения звучат все те же. изменилось лишь значение «нас» и причина проблемы. если раньше теппея винили в безрассудном бросании себя на амбразуру, то теперь указывали на следование собственным желанием.
— со мной все в порядке — (ложь) — да и что могло случиться, я ведь дома — (снова ложь) — мне просто стало слишком душно в баре, и я решил пройтись — (очередная ложь, но хотя бы с намеком на полуправду).
она, кажется, верит; но ей попросту ничего не остается. хьюга очевидно не станет рассказывать про ханамию.
— лучше расскажи мне, как джунпей сделал тебе предложение! — он улыбается.
улыбается, улыбается, улыбается и успешно переводит внимание на приятные хлопоты и покрасневшие от смущения щеки. с рико проще: она не стремится ворошить прошлое и напоминать об отсутствии точек соприкосновения в настоящем; киёши ей благодарен.
он провожает ее на финальную примерку платья в ателье и передает в руки подружек, лицо ни одной из которых не является ему знакомым.
а дальше — все по новой. грудную клетку сводит от одиночества, голову хочется разбить о стену ближайшего жилого дома. садясь в такси, киёши надеется, что они разобьются к хуям. ему не с кем обсудить произошедшее — только и остается, что бесконечно препарировать все никак не решающиеся погибнуть воспоминания.
нельзя было надеяться на что-то серьезное, но о будущем киёши в тот момент не думал вовсе. его мозг занимали мысли о том, как ханамия прекрасен, как он нужен и как с ним, блять, хорошо. без него, как оказалось, отвратительно. киёши натягивает бадлон к самому подбородку: шея безжалостно исполосована клеймами. он совсем ни о чем не жалеет, но открытый финал хуже смерти главного персонажа. возможность трактовать поведение по своему запирает в камеру, ключ от которой выброшен в открытое море.
находя в полупустом баре каштановую голову ямазаки, киёши почти что теряется. голова ноет от джетлага и всего пережитого, а попытки разобраться во всем самостоятельно не сулят ничего хорошего. ноги сами принесли его на растерзание киридаю, и к единственной просьбе — пусть смерть будет быстрой — здесь точно не прислушиваются. на судилище нет ни присяжных, ни судьи, а киёши теппей заочно объявлен виновным.
— здравствуй, мне нужно с ним поговорить.
хара вырастает рядом незамедлительно. переглядываются, пузырь из жевачки (господи помилуй, он все еще это делает) несколько раз неприятно лопается, заставляя киёши вздрогнуть. общая нервозность растет в экспоненциально, но ему только и остается, что наблюдать за тихим диалогом, в детали которого посвящать его никто не собирается.
— дай телефон, — наконец говорит ямазаки. киёши даже не возвражает, лишь предварительно снимает блокировку, — можешь завтра с утра приехать на этот адрес. мы собираемся с ночевкой сегодня.
очередное «мы» полосует по сердцу вытащенным будто из ниоткуда балисонгом — киёши улыбается и благодарно кивает.
— и воротник поправь.
в номере все снова стерильно чисто. теппей надеется быстро уснуть, но семнадцатичасовая разница во времени убийственна. он ворочается из стороны в сторону, перещелкивая каналы один из одним. концентрация нулевая, но мозг отчаянно отказывается засыпать на срок больший, чем полчаса. в зеркало на него смотрят красные уставшие глаза в обрамлении моментально проявившихся синяков. из чемодана достается очередной бадлон — ключевой, видимо, элемент гардероба на ближайшее время.
выходя из (опять не разбившегося вдребезги) такси, киёши слышит лишь свое безумно колотящееся сердце. у него все еще есть возможность покинуть пепелище, признать ханамию вновь победившим и больше никогда не возвращаться в японию. может, вовсе переехать куда-нибудь в европу. но палец вдавливает дверной звонок до упора: пути назад нет.
Поделиться42023-10-31 14:11:04
точек спавна было несколько, но именно эту ханамия любил больше всего. дома у фурухаши было просто и чисто, потому что у того не хватало энергии ни на хаос, ни на что-то сложнее икеевской мебели. ему бы хватило угла три на три, но желание его родителей избавиться от странного старшего сына подарило ему свою жилплощадь сразу после выпуска из школы. оставаться в одиночестве переживать свою травму друзья ему не позволили, особенно те, у кого с личным пространством дома было туго — так или иначе корни тут пустил каждый из них. ханамия по дороге отписался матери, что опять останется у парней, на что в ответ получил лишь подмигивающий стикер, чем и остался доволен. мать балансировала на тонкой грани между безразличием и уважением интересов своего единственного ребенка, и ханамия в зависимости от состояния склонял эти весы самостоятельно в нужную для себя сторону. сейчас ему было комфортно от отсутствия лишних вопросов.
у фурухаши их тоже не было, ханамия даже не заметил на себе изучающего взгляда. ямазаки обещал зайти перед работой за тачкой, а до этого времени им полдня было тихо и спокойно заниматься своими делами. ханамия проторчал в душе почти час, но легче особо не стало — пятна оставались на коже и под ней, синяками снаружи и рваными ранами изнутри. грязная рубашка по-хозяйски отправилась в стиралку, а фурухаши за пару секунд сообразил для ханамии майку из своего гардероба. в этом не было ничего ни личного, ни интимного: футболка пахла кондиционером и была абсолютно безлика, как будто была частью больничной одежды или тюремной робы. наверное, коджиро меньше других понимал, что с ханамией происходит и происходило всегда, потому что низкий эмоциональный интеллект и социальная тревожность не лечатся пивом и разговорами по душам, но старался он точно больше всех. если друзья периодически были для ханамии маленькими детьми, то фурухаши был любимым сыном, оставив которого одним макото обрек бы старшую кирисаки даичи на локальный колумбайн.
ближе к вечеру подтянулся сето, и громче дома от этого не стало, но долгие разговоры с ним то ни о чем, то о самом вечном действовали на ханамию как чашка горячего кофе вприкуску с плиткой шоколада. наверное, он был единственным, кого хотелось сейчас слушать. сето был и оставался правой рукой до самого плеча, на которое приходилось опираться, и он до сих пор заземлял иногда слишком отрывающихся от объективной реальности друзей. вряд ли он тоже понимал, почему взгляд у ханамии сегодня терялся где-то то и дело, будто макото против собственной воли нырял в самого себя, и откуда все это желание закрыться и дистанцироваться, спрятаться в уютную нору, выставив на охрану верных псов. он точно не знал, почему ханамии нельзя сейчас было оставаться одному, но любопытство было ему чуждо, умение принимать многие вещи как должное было его главным достоинством. потом он развалился с ноутбуком на диване, а ханамия успел выкурить полпачки до тех пор, пока не начался цирк.
хара что-то умыкнул из-под бара: в его рюкзаке гремело стекло, а глаза чем-то нездорово горели. ямазаки полчаса кружил вокруг своей тачки, ища признаки повреждений, но итогом стала лишь потеря баскетбольного мяча (это мусолили еще час) и початого тюбика смазки (здесь почему-то обошлось без уточнений). ямазаки галдел, был нервным и первым начал пить; в гостиной сразу стало мало места и больше мусора, воздух пропитался разными запахами и теплом, а фурухаши разулыбался. ханамия говорил меньше обычного, потому что сил не было ни на язвительность, ни на сарказм, и устало следил за чужими движениями, в сотый раз убеждаясь, что один пустил бы себе пулю в голову. не поленился бы достать пистолет и на заробел бы нажать на курок.
от чужого огня осталось выжженное поле, по которому стелилась тьма. там ничего не вырастишь, ничего не построишь, ханамии кажется, что он разрушил все до основания, до ядра земли, до самой первоцели. киёши был виноват в том, что просто существовал, и ненависть к этому факту была абсурдна, но так сильна, что сносила все на своем пути и рикошетила обратно — ханамия себя за слабость и безволие ненавидел не меньше.
к плечу прильнул хара: его тактильность первые пару лет учебы вместе доводила макото до ручки. сейчас было проще, да и отношение к собственному телу за ночь деформировалось до неузнавания. оно не значит ничего, это просто мышцы, кожа, кости, кровь, старательно окутывающие сосущую пустоту в груди. родную до одури, но ханамии казалось, что он нашел с ней общий язык, примирился, как с призраками в стенах старых домов, но теперь она, раненная и обиженная, кусалась и выла, затягивая в себя все больше и больше. на борьбу с ее голодом уходили все мысли.
хара провел кончиком пальца ханамии по шее, за что получил режущий взгляд из-под сведенных бровей. руку убрал, но улыбка его была все еще ублюдской.
— нихуя себе, — не все его друзья знали прелести чувства такта. хара был нагл и беспардонен, а останавливался только в самый последний момент.
— отъебись.
ханамия не мог позволить никому касаться своих отметин, он ревновал к ним весь мир.
глубокой ночью, когда сето уже отвалился спать, ямазаки совершенно логично вспомнил, что завтра ему на пары, но это совсем не означало, что пора расходиться. ханамия долго и пристально смотрел за тем, как тот копается в рюкзаке, а затем встает перед ним на колени и, протягивая обеими руками помятую тетрадь, просит сделать за него домашку. забить свою голову чужим матаном на пару часов ханамия считает за благо, но не показывает виду и дожидается того, что его начинают умолять.
эту пытку нельзя назвать полноценным сном. его срубает ближе к рассвету на кровати фурухаши, но мозг пробивает тревожным током каждые полчаса, и ханамия выныривает в недружелюбную реальность. когда замолкают чужие голоса, не остается спасительного движения и шума, мысли переходят на вкрадчивый шепот, пробирающий до костей. он все говорит о чувствах и о несчастье, о том, что заслужено, а что — положено, и эта каша давно выкипела, сгорела, осела углями. усталость пялиться в темноту перед глазами; наступают тяжелые времена, нужно запастись какими-нибудь таблетками. отражение в зеркале вновь взирает на ханамию с ненавистью за каждый миг без сна, за каждую иголку под ногти, за каждую порцию невыданной к самому себе жалости. холодная вода помогает прийти в себя, стекает по шее под майку и по кончикам волос, выбивая мерзкую дрожь. ханамия выуживает в кармане резинку для волос, чтобы мокрое не лезло в лицо, и за открытую шею хочется схватиться ладонями.
сето все еще храпит на диване, когда ханамия спускается вниз. в блаженной тишине приходит смиренная мысль, что пора заканчивать это все, нужно вернуться к матери и занять чем-нибудь голову на продолжительный период. ямазаки и хара через полчаса идут на запах кофе, во весь голос споря о том, какая причина прогуливать универ будет весомее, и снова становится теплее. ханамия успевает только сделать пару глотков и напомнить ямазаки про матан, когда в дверь звонят, и макото тут же представляет, в какой панике сейчас вскочил с постели фурухаши. но хара необоснованно начинать ржать, а ямазаки давится своим: «сходи открой, плиз».
это даже логично: когда у них проблемы, их привык решать ханамия. но проблема оказывается какой-то локальной, специально для него созданной, вышедшей из-под контроля. до зубного скрежета, до вспыхнувшей ярости. он не оставил киёши ни единого шанса, а тому хоть бы что. так не должно было быть и все эти пидоры — предатели. катастрофой была не ночь, что-то страшное будет сейчас. порог чужого дома никогда не знал такого напряжения. смотреть киёши в глаза оказывается легче, чем предполагалось, но ханамия знает, откуда взялись эти силы. его вечный источник в праведном гневе.
на языке вертится мат, но он выдает лишь:
— секунду, — и закрывает дверь обратно. пара шагов и он снова в коридоре, откуда на него смотрят четыре пары разной степени удивленности глаз, — ну и какая сука из вас это сделала?
вернуться на кухню — это еще пара шагов. точно не сето, ему плевать на справедливость и он не стал бы тратить и секунды своего времени на киёши. ханамия опрокидывает в себя недопитый кофе залпом. фурухаши не хватило бы навыков, чтобы сформулировать подобный ход, да и мало чего он понимал в психологии теппея. пальцы, цепкие и нервные, сжались на кружке, и ебучие голуби, хара и ямазаки, как обычно держались друг дружку, поэтому ханамия швырнул посуду через полкухни ровно между их голов.
трехочковый.
Поделиться52023-10-31 14:11:19
и ханамия действительно выходит как победитель. с гордо поднятой головой и трофейным ворохом багровых пятен, рассыпанных по открытой шее. он появлению киёши будто бы не удивлен; будто бы и не было вовсе ни проведенной вместе ночи, ни нескольких лет разлуки, ни нескольких лет вражды. складывается ощущение, что происходящее сейчас не то, что не шокирует — идет по давно расписанному сценарию, для сверки с которым хватает одного беглого взгляда. он обещает вернуться через секунду, не давая времени ни на единое слово, но оставляя целое поле для сомнений и переживаний.
удивительно: в этом мире все еще способно разбиваться не только его, киёши, сердце. от звуков с, предположительно, кухни передергивает. вряд ли эта сцена была вписана в сюжет — либо ханамия импровизированно добавляет детали для развлечения зрителей, либо его все же застали врасплох. второе кажется невозможным, оттого и рисуется все более реальным. скажи киёши еще неделю назад, что все сложится вот так — он не поверил бы ни за что. в его планах было проводить время с хьюгой и рико, а теперь все его существо тянется к одному лишь ханамии, будто на нем, блять, свет клином сошел.
ему даже почти что жаль ямазаки с харой — наверняка именно в них полетело стеклянное (или керамическое?) нечто. они ведь запросто могли ему напиздеть ради очередной возможности высмять, и в двери он мог встретиться с рандомным пожилым японцем, который обязательно бы накричал на совсем потерявшую совесть молодежь. но в проеме снова возникает ханамия, и в этот раз уже определенно бьется (и разбивается) сердце.
все сделанное — глупо. киёши не знает, что говорить, и он не понимает, чего ждал. вот ханамия — он стоит перед ним, никуда не сбегает и даже взгляда не отводит, но что с этим делать?
киёши до одури страшно и на секунду начинает казаться — лучше бы ямазаки с харой все-таки напиздели. за привычной улыбкой боли столько, что можно есть ложками. дна не покажется и через сутки.
ханамия домашний; в майке с чужого плеча, с собранными в хвоста волосами. киёши хочется его касаться, но одна такая безмолвная ночь уже исполосовала шрамами все внутренности. слова не лучше соли на рану, однако выбора уже вроде больше и нет. осталась последняя опция, и от этой безысходности хочется блевать.
хочется вскрыть собственную грудную клетку и отдаться на растерзание. если впрыснуть яд в треклятое четырехкамерное, наступит ли кончина раньше?
во взгляде ханамии больше нет той обезоруживающей мягкости, вместо нее — лед, чей осколок будет острее любого ножа. киёши чувствуют фантомную подступающую тошноту. была ли эта мягкость там в принципе? он никогда об этом не спросит вслух, заранее приняв собственное поражение. за прошедшие два года от былой самооценки остались лишь сухоцветы, хранить которые — к беде. нет даже альтернативы: теппей в очередной раз принял желаемое за действительность, в очередной раз ошибся, в очередной раз поверил в то, что он может быть нужным.
не может.
тем более не может он быть нужным ханамии. случайная встреча в баре — всего лишь почва для очередного акта вандализма, помешать которому не было предпринято ни единой попытки. киёши знает: ему нужно уйти, пока не стало слишком поздно.
— почему ты ушел?
потому что захотел, потому что это была ошибка, потому что было лишь сиюминутное желание, потому что ты был плох, потому что иди нахуй вот почему.
киёши сам может найти сотни возможных ответов, среди которых не будет ни единого желаемого. кадык дергается нервно. еще секунда, и воротник бадлона окончательно перекроет доступ к кислороду. кровоподтеки заставляют кожу гореть, желая вырваться наружу. контраст обезоруживает. то, что ханамия выставляет на показ, сам киёши стремится скрыть от всего мира. для него каждая гематома — напоминание о том, что реальность может быть прекрасна. этот факт так долго был эфемерным — его хочется спрятать от всего чертового мира.
киёши и самому хочется спрятаться. ему хочется, чтобы все было просто. он не знает, чего хочет от ханамии, потому что он не знает, чего хочет от себя. у него самолет в ла меньше, чем через две недели. возможно, стоило мысленно поблагодарить за ночь и не устраивать весь этот цирк, от которого, очевидно, будет только больнее. но теппей — дурак, ему хочется разобраться, докопаться до сути, даже если это будет значить кровавые ошметки по асфальту и предсмертные хрипы.
абсолютно дурацкая тяга к правде и необходимости понимать мешает. киёши бы ведь жилось гораздо проще, будь он способен отпускать ситуации, не цепляясь в них мертвой хваткой, не накручивая себя из-за них со страшной силой. ему бы от самого себя отъебаться, но за ебучие два года он только и начал, что доебываться в три раза сильнее. некому было остановить, некому было заметить: он ведь продолжал улыбаться и смеяться. внешне с ним все было хорошо.
внешне с ним все хорошо и сейчас.
только хочется, чтобы эта пытка поскорее закончилась, чтобы все наладилось или чтобы он, наконец, переставал существовать вовсе. будет ли кто по нему горевать? ханамия — в последнюю очередь. киёши зря пришел и зря прилетел. ему нет места, потому он все же вскрывает грудную клетку, позволяя ханамии распоряжаться с содержимым по собственному усмотрению. все тот же честный взгляд глаза в глаза, но в этот раз без намека на улыбку. слушать и слышать себя — больно, полагаться на кого-то другого — страшно.
— если ты правда не хочешь меня больше видеть, я уйду.
препарируй, разбирай на органы, не оставляй и живого места.
если хочешь — убивай. тебе можно все, и от этого страшно вдвойне.
Поделиться62023-10-31 14:11:32
в пальцах вплотную к костям как будто приросли тугие пружины — они были в напряжении даже после того, как ханамия разжал ладони и громко выдохнул носом. все внутри сжималось, а пружиной на самом деле был он сам, сжатой, сдавленной, готовой привести в движение одному богу известно какой механизм. излишне изумленных лиц не было, все присутствующие знали, как себя вести — уменьшиться до точки и опустить глаза в пол. ямазаки с харой дернулись всем телом, раскрыли рты, а потом пришли в себя, как по команде, боясь издать вздох. фурухаши загипнотизировано любовался осколками. ханамию вдруг до одури, до пьяной злобы полоснуло раздражением к этим людям от того, что они могут только искать компромиссы и мириться, прогибаться под силой и умом, слушаться приказов и никогда — раздавать.
дверь за своей спиной он захлопнул также оглушительно громко, короб задрожал. лицо киёши, его взгляд, ждущий и светлый, тоже пришлись рычащему чудовищу ударом хлыста по спине. оно завыло, оскалилось; ханамия еще сдерживал лицо, плотно сжимая челюсти, прожигая взглядом, но знал, как уродливо выглядит в такие моменты. злоба — грязь и осколки, режущие кожу на кривые шмотки.
— господи, — одной рукой он крепко схватился за плечо, второй устало потер переносицу, — не имеешь мозгов, так поимей гордость.
безмозглый щенок, возвращающий туда, откуда его погнали на улицу; скребущийся в запертую дверь, просящийся обратно. захлопни ханамия дверь перед его носом, и он останется сидеть на пороге, не смея даже голос подать. верность, преданность — жалкие оправдания для тех, кто не способен двигаться вперед. ханамия видит: киёши просто больше некуда идти, единственная дорога, конца которой он не знает, заперта в его, макото, голове. ему не хватило ума понять, что все токийские неурядицы с глупыми друзьями и потерянными связями — это детский лепет, по сравнению с тем, что его ждало на этом пути. зловонное, густое, костьми устланное болото.
ты утонешь.
оружия ханамии всегда холодны и остры. его глаза, режущие насквозь, главное тому подтверждение. ярость затухает в них, уступая место склизкой, липкой жалости.
гордо — это уходить, когда знаешь, что нет никого исхода, и спасать свою жизнь. какие ответы тебе нужны от палача? попытки оправдаться, найти успокоение, убедиться, что не выдумал лишнего. тебе такое даже и не снилось. между ними есть пара метров, но ханамии достаточно, чтобы почувствовать, как плохо от того, что киёши просто есть. живой и рядом, от него ломает кости, крутит в жгуты вены и замирает в глотке дыхание. его физическое присутствие причиняет почти что реальную боль, и ханамия позволяет ей пройти через себя, словно ток. если ты когда-нибудь видел этот взгляд, с другим никогда не спутаешь. красными разводами по зеленой глади: «я ненавижу тебя за то, что ты со мной делаешь».
уходят, потому что не хотят видеть. потому что больно и невыносимо. потому что ты ничего не исправишь и делаешь все только хуже.
раньше было лучше — не знать, как ты умеешь держать за плечи и целоваться.
теперь киёши больше, чем безликая роковая случайность. он именной, отмеченный, созданный специально для.
тупой и наивный. настолько ищущий честности и сострадания, что самостоятельно идет на казнь и унижения; потому что если что-то из вчерашнего тебе показалось правдой, то ты еще простодушнее, чем можно было представить. истина другая — колется шипами, залита в металл. из всех вариантов себя этот нравится ханамии больше всего: неспособен пропускать, способен только бить. вчера была слабость с его, ханамии, лукавым лицом.
— не хочу, — он взрывается насмешливо, — конечно, я, блять, не хочу тебя видеть, — взгляд отводится в сторону, и ханамию бьет осознанием, что в мире их все еще не осталось двое. слишком ранимое утро для такой бойни, слишком привычный шум улицы через дорогу. внезапно обрушивающиеся дополнительные переменные усложняют задачу только для ханамии, потому что в идеальной канве лишь одна заметная дырка. логическая цепочка, что он не проконтролировал, тут же выстраивается в его голове: парни и их решение выбивается из смысла. упаси господь, киёши додумается, что ни ямазаки, ни хара, ни кто-либо еще сделали то, что они сделали, не из-за желания побесить ханамию и испортить ему настроение. они все знают — про то, кто с кем спал, и кто кому надламывал кости; и все равно привели киёши сюда, потому что действовали из единственно верного интереса — сделать ханамии лучше. почему-то они решили, что знают.
от неприятно тыкнутого под нос факта макото сдавливает внутренности еще сильнее. тысячи лазеек — теппею ни одной не понять, пока все, что будет занимать его мысли, это как выглядеть еще более виноватым. ханамия вздергивает подбородком, потому что согласен, да, ты и твоя вина.
вся эта ненависть — это то, что ты заслужил.
— потому что мне от тебя, калечного, больше ничего не надо, и морду щенячью посложнее сделай, — на языке копится, пенится, кислит, — еще прямее? хочу, чтобы ты две недели тут в аду поварился и свалил нахер.
вот, что ты увезешь с собой в лучшую жизнь.
если это любовь, то ханамия ее победил. вывернул наизнанку. там, где белое становится черным, а злое — добром. там, где за хорошим всегда приходит выстрел в голову. там, где руки по локоть в крови — как награда.
— навсегда, — достреливает в лоб, а потом осекается, — что ты вообще, кроме этого, ждал услышать?
ханамия крепче держит себя в руках, застывает статуей без движений и рваной страницей в чьей-то обыденной книжке. город рядом только начинает дышать полной грудью — слишком нежные декорации для чьей-то смерти. киёши не подчиняется никаким законам человеческой логики, в которых до людей так или иначе доходит, где и кому они важны. в которых, чтобы найти свое место, нужно перестать долбиться в закрытые двери. ханамия — тонкий лед на черной гладью: будешь много бить, утонешь в холодной воде.
хоть бы каплю силы на то, чтобы быть честным с собой.
Поделиться72023-10-31 14:11:53
его гордость давно стерта в пыль. киёши может пытаться утверждать обратное, но он стоит перед человеком, сломавшим его жизнь, и позволяет продолжать это делать. хуже того, он сам продолжает подавать ножи. продолжай, не молчи, он будет согласен со всем.
первая здравая мысль: не надо было прилетать вовсе. нужно было вежливо отказаться, сославшись на учебную загруженность. если бы мысли были пулями, то следующая бы прострелила колено — вдруг от него этого и ждали? приглашение — всего лишь формальность, дань прошлому, не более. на нее киёши должен был ответить такой же формальностью. однако он, неразумный, не понял, не догадался и не расслышал намеков. приехал. обошел половину ла в поисках подходящего подарка, выбрал билеты таким образом, чтобы встречать и провожать было удобно. киёши не совершал ничего для себя удивительного. он поступал точно также, как поступал тысячу раз до этого.
киёши просто старался.
но его стараний никогда не было достаточно. внук, друг, товарищ — он не дотягивал никогда и нигде. ему быстро находили замену и справлялись без него, наглядно показывая, какими бесполезными были все его жертвы. не пошел в хорошую школу — молодец, позаботился о стариках, но где же ты был, когда они умирали? поддерживал в трудные минуты — кайфово, но почему только в твое отсутствие лучшие друзья смогли обрести счастье собственное? принял на себя все удары — здорово, защитил товарищей, но ты же сам и оставил их по итогу?
за ответом не нужно отправляться в неизвестные дали. ответ лежит на поверхности речной глади. по ней призывно бегает рябь — стоит лишь окунуться, и великое знание будет получено. жаль, некому сказать — «не ведись, спокойствие — ебучий обман от и до». как только макушка окажется под водою, доступ к кислороду закончится и тяжесть осознания потянет на дно к лодыжке привязанным камнем.
ты проходной.
существовать с этой мыслью — невыносимо. каждый появляющийся человек будет лишь тем, кто в будущем обязательно бросит. киёши не раз говорили, что все умирают в одиночестве. но если смерть может быть быстрой, то ее наступление тянется блядскую вечность, ускорить которую никак не выходит.
существовать с этой мыслью — иметь ответы на все вопросы сразу. проходные люди без сомнения важны: подставляют плечо, улыбаются мягко, помогают по первой просьбе. проходные люди важны всем вокруг и губительны для самих себя. каждая привязанность — вспоротая вена, и из всех кранов в квартире хлещет лишь кипяток.
надежда на новые ответы обернулась подтверждением старого. всего лишь веха в чьей-то истории. ему никогда не сыграть ведущей роли. этим ранам и так никогда не зажить, но сейчас киёши ковыряет каждую с завидным рвеним; нужно вернуться. вернуться в со всех сторон огороженное прутьями место. за прошедшие два года он почти смог их принять как данность. так что нужно вернуться. пока не поздно, пока снова не появилось эфемерной веры в то, что он может быть нужным.
и ханамия не подводит. раз за разом тыкает пальцем в угол как нерадивой забывшейся псине. сиди, не высовывайся, не подавай голоса. у киёши жжет горло от невыплаканных слез. он бы и рад забить в угол, да сдвинуться не в силах. достань уже пистолет и пусть пуло промеж глаз, чтобы не мучился. но успокоение не предвидится, впереди — лишь новые затравки для будущих размышлений.
ведь ханамия называет его калечным, и сложно выбрать слово точнее. с его, киёши, мозгом что-то определенно не так: нельзя раз за разом повторять все те же ошибки, нельзя вечно принимать желаемое за действительное. нельзя-нельзя-нельзя, но теппей снова и снова расшибает себе лоб в попытках стать ближе. пора признать поражение и запомнить как непреложную истину: он не может быть нужным; он не может быть любимым.
ведь ханамия обещает ему две недели ада, даже не представляя, что после отъезда будет хуже. киёши не нырнет с головой в рутину, не отвлечется, не сосредоточится на чем-то еще. киёши продолжить обгладывать собственные кости в попытках успокоить ревущий голод; он будет обдирать плоть и высасывать кровь, пока окончательно не запутается. тошнота — она от каннибализма или же от ненависти к себе самому.
— я не знаю, — киёши не двигается с места, будучи не способным даже на такую мелочь как «сдержать собственное слово». да и какая разница, делает он хуже снова только себе. яд вытесняет кровь из сосудов, еще чуть-чуть, и он весь посереет, приняв наконец свою ультимативную форму. из всего многообразия цветов и оттенков — киёши серый. делает ярче одних и затемняет остальных; он помогает им выделяться ценой собственной жизни. только рядом с киёши ханамия становился той абсолютной тьмой, бежать от которой бессмысленно — завораживает.
он никогда не встречал никого похожего. ханамия всегда был другим, потому и с такой легкостью поверилось, что все может складываться иначе, потому и с такой легкостью верилось в тепло, которого даже и не было. киёши сам во всем виноват, киёши сам накликал на себя беду. теперь уже слишком поздно; ему остается лишь ждать, когда она бросит на него всю свою мощь.
и киёши был рад бы сказать, как сильно все он вокруг ненавидит. поводов ведь целая тонна. только ненависти в этом дурном искалеченном сердце нет — лишь все та же хорошо знакомая боль, от которой не избавиться и которую даже толком не усыпить. в этот раз киёши пытается черпать из нее сил, старается цепляться за нее в надежде обрести силу на важные-нужные слова или хотя бы на отступление, но спотыкается об удушающую тьму в глазах напротив, в которой все об одном. ты хуевый и ненужный, съеби подальше и не мешай.
спотыкается и продолжает стоять. у киёши слегка дрожат пальцы, приходится опускать взгляд в попытке сосредоточиться.
— извини, мне не стоило приходить.
одна радость — ему четко озвучили перспективы. им воспользовались и выбросили; больше никаких ложных надежд — одна лишь сплошная пустота от безжалостной определенности. от одиночества не сбежать, слушать собственные желания бессмысленно, рано или поздно тебя оставят все до единого.
но на что ты надеялся?
ты всего лишь проходной и калечный, большего ты и не заслуживаешь.
Поделиться82023-10-31 14:12:11
грани — острого лезвия, что отсечет все до от после — в темноте не видно, и ханамии приходится искать его наощупь. перед глазами черно, пальцам — холодно; дырка в грудине обретает форму и содержание — старый зловонный коллектор. там никогда не будет ни тепла, ни света, и последняя надежда, что робко дрожала у киёши в глазах, исчезает под взмахом черного полотна.
добираться до правды ханамия никому не позволял, себе самому — лишь урывками в моменты невыносимой слабости. клубок мотался много лет, вязался в петли и слои, никому бы никогда не хватило сил его разорвать, чтобы посмотреть, что было первопричиной. жернова работали, мололи — даже если бы он захотел, уже не смог бы их остановить. механизм работал вне зависимости от его воли, перевирал все так, как ему будет угодно, ломал целое, клеил сломанное, кормил кровью и ей же плевался; механизм работал неправильно, но у ханамии ни инструкции, ни навыков, только мусор в голове и железо на зубах.
не было даже единой мысли, что все могло бы быть иначе. до вчерашнего дня — ни одной. разнополярные элементы спаиваются лишь в физике, а у них здесь химия и безыдейные, но красочные взрывы. ханамия смотрит на киёши, на его бессмысленную готовность идти на плаху, и этот раненный взгляд ужасен, неприятен, плавит как лава. его отчаянность граничит с жестокостью, никуда не деться от этой прямой, наивной жертвенности, но ханамию не пробирает, не трогает, не касается; механизм исправно работает, и чем меньше расстояния — тем эффектнее результат. ни капли сомнений в собственной правоте, потому что если бы это было убийство, то только в самообороне. киёши выглядит безоружным, безобидным, неспособным причинить никому зла, но ханамии нет никого его страшнее. достань он пистолет — вздохнул бы с облегчением; что угодно, только не этот взгляд.
все складывает так славно: там, на площадке, макото на миг показалось, что он готов оставить киёши в подарок свой самый главный секрет, вытащить всех трупов из шкафов. но на выходе не остается ни единой глупости, вместо ненужных никому признаний только перевязанная атласной ленточкой случайной близости, запакованная в коробку боль со сроком годности в две недели. ласково трогать, держаться за руки, смеяться в поцелуях = суррогат и иллюзия, он для этого не создан. ханамия чувствует себя цельным и имеющим смысл, когда смотрит с презрением и ледяной ненавистью на того, кто этого не заслужил. на того, кого стоит хотя бы отпустить и не мучать, но киёши — кусок мяса, без которого ханамия умрет. он так отточил свое мастерство именно на теппее, что даже долго продумывать не пришлось ту конструкцию, что запрет его в агонии и самобичевании. она естественная, как слишком многое между ними; кто-то просто послан богом, чтобы делать тебя счастливым. кто-то просто создан для того, чтобы быть тебе камерой пыток.
никто не узнает, как это взаимно.
разница в том, что киёши не нужно огрызаться и ненавидеть, чтобы ханамию резало на тонкие лоскуты, вытягивало нервы в струны. они друг другу пленка в негативе: черное становится белым и наоборот.
тусклые извинения и опущенные глаза гасят взрывную волну.
— ты такой жалкий, — в голосе исчезает острота, остается больше снисходительной усталости. не нужно смотреть сверху вниз, чтобы чувствовать себя на голову выше. мораль у ханамии черная и простая: все, что делает мне больно, не должно существовать.
зря ты, правда, сюда вернулся.
уязвимость тоже проходит, ханамия возвращает себе самообладание и ясность мысли. все чувства киёши — легко решенное им уравнение из стыда, вины, обманутых надежд, благородных порывов, тоскливого самообмана, комплекса спасателя и низкой самооценки. он читаемый, он весь нараспашку, и ханамии проще, когда он в сотый раз видит, что у теппея нет главного — чувств ко мне. им движет только желание дать себе повод себя пожрать, и у них когда ничего не будет взаимно. на все свои оторванные куски не смей даже открывать пасть — это мое.
ханамия подходит ближе, чувствуя, как напрягается киёши, но выражение его лица совсем не злое. самодовольства навалом, он как никогда собой доволен. грозился теппея сломать еще черт знает когда — старшая школа ныне кажется прошлой жизнью. тогда киёши ушел победителем, потому что выдержал и не сдался. но ханамия и сам не знал, что его метка, вшитая под кожу, еще расцветет так пышно и ярко. хотел, но не думал, что судьба подкинет такой шанс.
взгляд макото, не поднимая головы, держал прямо — он шел киёши по плечу, задумчивый и обманчиво спокойный. его палец слабо тыкнулся в чужую грудью — там, где по слухам билось железное сердце, больше не было ничего.
— знал бы раньше, куда тебя бить, — голос ханамии засахарился, — может, и кости бы были целы.
твое несчастье, что теперь сломано было все. все разбитое раньше было просто долгой, помпезной прелюдией. сколько ни бей, ничего не страшнее шрамов, которые нельзя зашить. сытое эго облизывалось и тянулось к своей еде. нет, ад не закончится никогда. ханамия никогда не представлял картин, где у них все иначе и по-нормальному; но как же ярко рисовалась перед глазами вечность для теппея, ломающего голову, сходящего с ума от поиска ответа на вопрос, почему какой-то случайный в его жизни мудак так до одури его однажды не полюбил. так сильно, что это обоим им стоило сломанной жизни.
киёши стоило едва дернуть рукой, как ханамия, словивший контроль над собой, жестко процедил сквозь зубы:
— только дернись, я тебя ударю.
от этой мысли сладко заныло под сердцем. из головы совсем вылетел главный фактор потери рассудка — близость к теппею, возможность коснуться. киёши теперь не казался сильнее, но исходящий от его тела жар макото чувствовал. его мышцы сработали как спусковой механизм, и ладонь крепко сжала киёши под челюстью, чуть задирая его лицо выше.
— не по лицу, конечно же, — ханамия поднял глаза и принялся любоваться, — у тебя мероприятие.
до ломоты в пальцах хотелось надавить сильнее и расцарапать ему теплое местечко под шеей, куда не дойдет ни один воротник. от самого факта касания кожи теппея ханамию пробило слабой дрожью вдоль позвоночника — жернова продолжали перемалывать его тягу в отторжение.
Поделиться92023-10-31 14:12:26
смерть от руки ханамии не может быть быстрой: он своим существованием отравляет атмосферу, киёши постепенно парализует. при приближении к объекту на расстояние меньше двух метров необходимо надевать респиратор, но этим правилом теппей неумышленно пренебрег. увы, незнание все еще не освобождает от ответственности. слишком поздно, последствия уже необратимы.
ханамия словно выдыхает не углекислый газ, а сильнейшие нейролептики. киёши даже не уверен, выпускаются ли они в такой форме, да и знать ему неоткуда — по воле этого убийцы он специалист в фармакологии совершенно другого толка. целая корзиночка пэйнкиллеров на все случаи болей, включая фантомные, стоит в шкафу в общаге; без таблетницы страшнее, чем без телефона. мало ли что.
мало ли что не случалось уже много месяцев, но страх не проходит. и его киёши ненавидит искренне, потому что он тоже парализует и мешает мыслить здраво. только ханамию, почему-то, ненавидеть не получается, хотя симптомы и одинаковые.
картинка перед глазами не плывет, звуки не становятся тише, но восприятие меняется. изменения в голосе ранят, вводя во все более сильное оцепенение. не стоило приходить, не стоило прилетать. не пришлось бы выслушивать всю эту грязь, не пришлось бы захлебываться всем происходящим дерьмом и жалостью к себе. еще секунды, и киёши будет не желающим утонуть, а самым настоящим утопленником.
жалкий.
киёши теппей жалкий. впервые это замечает посторонний — сам себя он таким считает уже давно. с тех самых пор, когда не доглядел, не успел, опоздал. однажды ему удалось успеть выиграть, чтобы никогда больше не поспевать за временем. сиюминутная радость в обмен на бесконечное разочарование в себе. постфактум обмен кажется неравноценным, но в старшей школе казалось, что так будет лучше. воспоминания о том времени постепенно забываются, и иногда хочется подвергнуть сомнению их реалистичность. киёши не делает этого из принципа — из страха, что слишком многое захочется изменить.
тело сводят предсмертные судороги.
однако даже они не мешают понять: ханамия больше не бьет — добивает. впервые руками собственными. ему это к лицу; есть совершенно особенное величие в короле, решающемся самому занести меч над головой приговоренного к казни смертной. жаль, что монарх — садист, и вместо одного мощного движения десятки неглубоких порезов, заставляющих кровоточить, но не дающих умереть. киёши слушает в болезненном восхищении, уже почти готовый окончательно сдаться. в глазах напротив пробирающий до костей холод.
но, прикасаясь, ханамия ошибается. усталое тело пробивает дрожью, и разум поспешно выходит из коматозного состояния. впервые за весь разговор киёши — по праву — позволяет себе взглянуть на заново решившего стать оппонентом ханамию сверху вниз. он правда не знает, зачем пришел; не знает, что хотел услышать. ведь о долго и счастливо не было и единой мысли, а скорый отъезд уже дышит в спину. киёши следовал инстинктивным желаниям и впервые шел вперед, наступая на горло собственным понятиям о правильности. и хотелось бы сказать, что поступки были наперекор судьбе, но эта злодейка лишь продолжает тасовать колоду да вытаскивает случайные карты, подкидывая все новые испытания.
поэтому сколько бы киёши ни взывал к провидению, моля о пощаде, все было напрасно. его усилия никогда не ценились по заслугам, жизнь упорно отказывалась становиться проще — в сложившейся ситуации киёши не может придумать решения лучше, чем начать ее усложнять самому. терапевты постоянно твердили про рок боттом, после наступления которого обязательно станет лучше. если с последствиями операции сработало, сработает и тут. ханамия сам воркует, что это лишь еще один удар; киёши вынес предыдущий, вынесет и этот.
потому что тогда сломалось не только колено. вместе с разбитыми мечтами тогда что-то отмерло и в сердце. выходит, ханамии известно не все; выходит, он действительно не до конца осознает количество принесенной киёши боли. осознавал бы — позволил бы себе хотя бы на секунду удивиться присутствию киёши и его тупым попыткам поговорить вместо порывов разбить ебало. слишком правильный и слишком, на свою беду, добрый, он тянется к конвенционально неправильному варианту, потому что сердце рядом с ним билось правильно и дышалось грудью полной. значит, нужно именно так.
киёши дергается. осознанно. ханамия не ударяет. осознанно ли? оказывается, они оба всего лишь лжецы — первое за много лет обнаруженное сходство. на лице теппея появляется намек на настоящую, не дежурную, улыбку. даже самую крепкую хватку можно ослабить, если знать подход. ему же не приходится даже думать — достаточно накрыть чужие пальцы своими, чтобы они поддались.
— по лицу действительно не стоит, — напряженную ладонь к щеке под размеренный стук сердца. затяжная борьба бесполезна; бесконечные осады уже не приводят к победам, точечные удары заранее обречены на провалы. эта битва до крови, но не первой — последней. во взглядах неозвученные клятвы, в которых «и только смерть разлучит нас».
до гроба же хотелось любви, а не страданий. киёши впервые дает раздражению напитать воздух вокруг; он сжимает пальцы ханамии крепче. так, что пульсация чужой крови оказывается ощутима кожей собственной. он не просил об этих узах. ханамия должен был остаться неприятным воспоминанием. ноо вместо этого — он осел на подкорке и безмолвно сопровождал на протяжении двух лет.
— что я тебе сделал?
в этих словах больше нет ни мольбы, ни веры в лучшее. в карих глазах отблески палящего солнца; в попытках докопаться до правды киёши позволит всему миру сгореть дотла. и ему, как никому другому, известно — скорость распространения огня, если очень постараться, поддается контролю.
Поделиться102023-10-31 14:12:40
заголовок книги не соответствовал содержанию: из всех цветов ханамия походил разве что на венерину мухоловку, а правды от него было не дождаться. спрятана так глубоко, как самая стыдная тайна, любой косой взгляд на которую ханамия не выдержит. кругом было так много лжи, спонтанной и продуманной, назло и во спасение, что он по инерции врет снова и даже не дергается в ответ на чужое движение, не ведет и бровью. контроль над собственным телом дрожит и хочет сорваться, потому что правда в близости и желании, но ханамия не позволяет, дышит тихо и ровно, превращая силой воли свои нервы в сталь.
расстояние бы все решило. чем киёши дальше, тем воевать с ним проще. так он почти забывается, он ведь и так почти забылся, с образом в голове можно вытворить все, что угодно, обернуть как надобно, потому что нет никаких доказательств, ни взглядов, ни касаний, ни глупо оброненных слов. и хуже всего было там — на пике тесноты, и ханамия испытывает не судьбу и не теппея, а только самого себя, когда сокращает расстояние снова. смотри, как мне плевать.
власть неосязаема и так до смешного хрупка. ханамия за свою готов убить; полюбовно не научили, а практика показала, что работают страх и давление. история про плохих лидеров и большие трагедии: аксиома в том, что деспоты не умирают своей смертью, а крах неизбежен. но парализует ответ на вопрос, открытый и кровоточащий, сколько они с собой заберут.
контроль спасает, когда киёши касается его руки слишком спокойно и будто бы аккуратно, боясь спугнуть, стриггерить, нажать спусковой крючок. ханамия секунду не сопротивляется и позволяет этой болезненной нежности случиться, расслабляя ладонь и убирая сжатые тиски. под пальцами замирает гладко выбритая щека, и ханамия до острой рези перед глазами видит, что должно случиться, чтобы все исправить. смотрит на пальцы киёши, сжимающие его собственные, и ловит, как пулю в голову, осознание, признание, желание сдвинуться на миллиметр и накрыть его губы своими, сильно жмурясь от боли собственной слабости. опустить вторую ладонь на его плечо, обвить рукой шею и притянуть к себе ближе; и ханамию полосует знанием того, что могло бы быть дальше: киёши положит ладони на его талию, прижав к себе крепче. и об реберную клетку будет биться жадное до чужой крови сердце, пока они будут целоваться так, будто это единственный способ выжить.
и ты — достаточная причина, чтобы сгореть и задохнуться в грядущем пожаре.
голова остается холодной, пульс не пускается в пляс, эта близость — яд медленный и навечный. растворяться нельзя, позволять ему лезть под кожу — тоже. нужна автономность, колючая проволока вдоль забора; ханамия давит скулеж своей правды и истины, не внимая ни единой просьбе. как бы сильно не рвалось у него все исправить, удручающие перспективы отрезвляли. киёши видел, знает, теперь пользуется тем, как макото вблизи него ведет, и бесит то, что теппей это даже понял. что осмелился пользоваться, что ему снова все нипочем. стоило дать слабину, показать, как на кончиках пальцев искрит, когда они друг друга касаются, и битая собака навострила уши. у ханамия только одна слепая зона, и киёши ей улыбается. видеть его лицо таким блаженным еще и так близко невыносимо. это принцип? привычка? что заставляет его так себя вести, ханамия просчитать не способен. в глазах у него не растерянность, а движение мыслей, подсчет вероятностей, ходов и возможностей. игра в шахматы, в которой ему все никак не удается выйти победителем. нужно просто перестать играть.
нужно перестать стыковаться кривыми осколками, чтобы не видеть, какая вместе картина цельная. перестать смотреть в глаза, потому что лгут они хуже всего. перестать пытаться сломать законы физики, потому что, что бы ни случилось, будет рваться там, где тонко, а таять — где тепло. и судьбу обманывать тоже бесполезно: они связаны тем, что никто никогда не поймет.
ханамия поднимает взгляд, встречается с киёши глазами, и лишь на секунду сохраняет в них ту пугающую тревожную глубину, словно в черной пропасти затерялся сам ее великий создатель. на ее дне самый нелепый ответ: да ничего ты не сделал. можно пожать плечами, развести руками, признаться, что ты случайность, вместо тебя мог быть любой, и ты не виноват в том, что меня замкнуло и сломало. посмеяться и разойтись с миром.
ханамию будто бьет током или стегает по рукам. расслабленная ладонь приходит в движение, но он не успевает надавить сильнее или расцарапать киёши лицо. отдергивает ее, разрывая касание, и темноту его глаз разрывает всполохами белой молнии. он становится злее и жестче, брови хмурятся, а губы поджимаются, и ханамия почти выплевывает ругательство:
— поздно спохватился.
самообладание вновь усаживается на цепь и с безопасного расстояния принимается скалить зубы. достаточно. тебя — достаточно. единственное, что киёши сделал, — это опоздал. часть ответственности за вновь распотрошенные раны, будь добр, милый, увези с собой.
злость подстегивает, ханамия режет, смотрит с ненавистью, понимая и надеясь, что это последний раз, когда они так друг друга видят.
нет, когда они вообще друг друга видят. пусть все останется так: черным и разорванным, а все хорошее ты себе выдумал. отвести глаза оказывается сложнее, и пара лишний секунд бьют по ребрам, вынуждая внутренности сжиматься в болезненный нервный комок; но ханамия чертовски силен.
развернуться, уйти, хлопнуть дверью.
ее грохот остается в ушах, разливается эхом по напрочь пустой черепной коробке. чужая прихожая — это все еще нейтральные воды, а не защитная крепость, поэтому взгляд, который ханамия поднимает, выходя из оцепенения, самую малость испуган.
все на месте; у макото нет ни сил, ни возможности придумывать и гадать кто что видел, а кто что понял. в коридоре странно задумчивые ямазаки с харой, вокруг них ни единого осколка, поэтому ханамия инстинктивно ищет фурухаши и замечает его только на кухне. когда он тормозит на ее пороге, ямазаки вдруг разрывает тишину бездумно вякая:
— ты не прав.
но следом не идет гвалт смеха или обвинений в тупости. фурухаши и сето даже не дергаются, стараясь на ханамию даже не смотреть. можно сделать вид, что ничего не понятно, но он выше этого. оно — чужое групповое предательство — даже не задевает, будучи каплей в море. в долгой паузе слышится запах пепла.
ханамия кивает:
— окей, — спокойствие на грани с равнодушием. он уходит наверх собирать оставленные вещи. уже все равно, ей богу, наплевать.
Поделиться112023-10-31 14:12:54
к сожалению, сердце у киёши не из железа, что бы ни шептали люди вокруг. оно из мышечной ткани, самой обычной: чтобы распотрошить — достаточно будет нескольких взмахов скальпеля. раз — и кровь больше не гонится по организму; два — и нет больше четких очертаний ни предсердий, ни желудочек; три — и по рваным ошметкам больше не узнать жизнеполагающий орган. будь оно из железа, было бы проще. работа согласно бегу шестеренок — никаких сбоев — и особая ударостойкость.
разобрать такое — задачка особая: понадобятся инструменты, часы над микроскопом, стетоскоп для подборки пазов. на худой конец, сойдет и бензопила, но тогда не изучишь и не поймешь феномена. уничтожишь, забудешь, пойдешь дальше.
но с его, киёши, сердцем так не сработает: оно все еще из самой обычной мышечной ткани и в последнее время сбоит чаще, чем работает исправно. сплошное разочарование: возможно, стоит попросить у терапевта направление к кардиологу, потому что пульс прыгает, дыхание нарушает, а у ханамии лишь взгляд меняется.
в нем — все невысказанное и тщательно скрываемое, но киёши никогда не возьмется утверждать что именно. ханамия — дохуя сложный. не то чтобы это открытие: просто если раньше все ограничивалось загадкой «зачем было ломать колено», то теперь его окутывают все новые вопросы подобно аккуратным стежкам упорно отказывающимся складываться в единую картину, как ты их не рассматривай. может помочь взглянуть с расстояния побольше, но к ханамии тянет болезненно; тупая мышца в груди ноет.
ноет, фиксируя во взгляде ненависть; ноет, слыша бессмысленное обвинение; ноет, заставляя покалывать пальцы.
оно ноет так, как сам киёши себе бы никогда не позволил. старое прозвище всегда вызывало раздражение — сейчас же хочется набирать девять-один-один и просить об экстренной пересадке органов, чтобы заменить эти бесполезные четыре камеры на протезы. старое можете с богом забирать на опыты или отдать нуждающимся, просто помните: оно бракованное. без него — появится возможность. не надумывать, не психовать, не расстраиваться.
сейчас нет ни возможности, ни времени. киёши заставляет себя фокусироваться на чужих зрачках, как бы ни было сложно. там злоба и ненависть, которой он не заслужил. возможно, теппей делал недостаточно, но он точно не делал зла. и теппей не мог опаздывать — он никуда не торопился. его не было рядом все это время по твоей лишь, блять, вине, за которую тебя никто не просил брать ответственность. тебя даже никто не обвинял толком, так зачем все это? что ты пытаешься доказать?
чуть проще становится, когда ханамия отчаянно фокусируется на его зрачках в ответ. запоминает будто бы, прощаясь, но никак не отпуская. наоборот, вшивая ненавистный — киёши в этом уже почти уверен — образ под кожу. сплошная бессмыслица, разбираться в которой — ломать ноги по второму и по третьему кругу.
— я здесь до следующего воскресенья. все явки и пароли тебе известны.
киёши уверен: ханамия слышал. мог сделать вид, что не слышал, но такая глубокая и яркая ненависть не даст пропустить ни единой сказанной фразы мимо ушей.
можно было бы броситься вслед, остановить, поцеловать, попытаться что-то в очередной раз доказать, однако киёши свой ход сделал. дальше — не его черед. перед тем, как сдвинуться с места, он дожидается хлопка входной двери. ему не досталось ни ответа, ни обещания подумать, ни еще одного взгляда. дежурная улыбка с губ не пропадает: в конце концов, с места можно уходить на своих двоих.
на экране телефона — уведомление с предложинием обсудить произошедшее в баре от хьюги. киёши почти что закатывает глаза. тот, кто раньше был сносным капитаном, сейчас не способен разглядеть дотлевающее состояние совместного прошлого. но свадьба все еще впереди, а к рико — только уважение; киёши соглашается.
к месту встречи — в самом центре токио — он решает отправиться пешком. сосредоточиться на приближающейся и совсем не фантомной боли в колене приятнее, чем на не перестающем ныть сердце и задавать вопросы уставшем мозгу. с трудом восстановившуюся ногу понять проще: врачи растолковали все причины и следствия в таких деталях, что киёши может рассказать все подробности диагноза даже будучи в говно. таких знаний о ханамии макото у него нет: сплошные догадки и кусочки паззла, которые никак не подходят друг к другу.
за эти встречи не появилось ответов на вопросы старые, зато появились причины для новых головных болей. киёши до конца даже не понимает концепта ненависти — сам он ее испытывал лишь по отношению к самому себе. к людям вокруг лишь попытки понять и уверить себя, что абсолютно все можно оправдать. даже за перелом он винил в первую очередь себя: не досмотрел, не доиграл, допустил. ханамия тоже винил его. и, кажется, винил абсолютно во всем вплоть до рождения.
а потом целовал с наслаждением, водил руками по торсу и спал в кольце его, киёши, рук спокойно. возможно, в данной ситуации именно самому рассчетливому уму их чемпионата нужно разобраться в собственных эмоциях. ни одного прямого ответа, ни одного последовательного действия, но сплошное разрушение и отравление. киёши знает, что заражен и не знает, чем выводить яды из организма. единственная его ошибка — так долго не понимать, что дирижером ханамия соглашается выступать только в постановках, главная роль которых отводится ему одному. пытаться изображать зрителя, случайно оказавшемуся втянутому в перформанс — неудачная стратегия, но что еще было делать, когда партии не были выданы?
хьюга щелкает пальцами прямо у носа киёши, вытаскивая из рамышлений.
— прости, джетлаг абсолютно ужасный.
на него теппей планирует скидывать абсолютно все: и синяки под глазами, и общую рассеянность, и небольшую дерганность. но улыбка на лице не спешит пропадать, и — когда-то — друг расслабляется. между ними — две чашки американо и недосказанность длиною в несколько дней и два долгих года. какая досада, что она теперь киёши практически не интересует. все, что волнует его совсем не железное сердце — ханамия, блять, макото с жаждущим взглядом и такими же жаждущими губами.
киёши натягивает воротник бадлона по самый подбородок.